Текст:Андрей Ашкеров:Образование как социальный институт
Андрей Ашкеров Образование как социальный институт
Образовательная монополияПравить
Представление об образовании как о основополагающей структуре при-общения к порядку облегчает нам его исследование только с одной точки зрения: мы начинаем отдавать себе отчет в том, насколько оно является «сложным объектом», который требует по-настоящему философских техник описания. Причина затруднений сугубо «эпистемологическая»: ни один другой институт на оказывает такое воздействие на наше восприятие мира, на принятую нами классификацию явлений и, главное, на сам способ анализа общественной реальности. Проще говоря, мы мыслим об образовании так, как оно дало возможность нам мыслить, и умеем это делать ровно в той мере, в какой оно нас этому научило. Это означает, что образование, помимо всего прочего, играет роль цензуры, присутствующей не в качестве внешней по отношению к нам инстанции, но в качестве интериоризованной («овнутренной») структуры, присутствующей в образе знания, которое заставляет нас принимать или не принимать другое знание. Иными словами, лучше всего образование «дает о себе знать» ни в чем другом, как в избираемых нами стратегиях самообразования. Прибегая к нам, мы (по большей части бессознательно) применяем и различные способы отбора знаний (пользуясь при этом механизмами того, что психологи, вслед за Зигмундом Фрейдом, называют «вытеснением», в поэтическом языке интерпретируется как забвение, а в повседневной речи – попросту как забывание). Размыкание круга, заставляющего нас применять к образовательной деятельности систему категорий, которые были приобретены благодаря (или, что то же самое, вопреки) самой этой деятельности, составляет главную тему теоретиков образования, рассматривающих его под углом зрения социально-философской критики. Настоящим классиком критической теории образовательной деятельности является Пьер Бурдье, который предложил понятие доксы для описания особого согласия с миром, основанного на безотчетном признании социального порядка, который без лишних в данном случае доказательств начинает мыслиться как «данность», потому что изначально принимается «как должное». При этом, Бурдье подчеркивает, что задается вопросом о происхождении доксического знания и тех условиях, выполнение которых необходимо для его получения. «Чтобы такой опыт социального мира как мира очевидного стал возможным, необходимо существование непосредственного и глубокого согласия между ментальными структурами […] и структурами самого мира […] для того, чтобы думать об университете у нас нет ничего, кроме университетских мыслей, соответствующих категорий, парных противопоставлений, дуализмов […] мы могли бы сказать, что система образования, по странности, являясь образцовым место для экзамена, есть в то же время одна из институций, которой все доверяют, не проверяя [там же]. Заостряя данную постановку вопроса можно сказать, что ортодоксальное единство с миром (как и единство самого мира), обеспечивается исключением любых возможностей недоверия по отношению к образовательным структурам, что может быть обеспечено только в одном случае: когда образованию отводится монопольная роль в подлаживании наших ментальных структур под существующие социальные структуры. «Налаживаются» и «подлаживаются» образовательные механизмы не просто так, а с одной-единственной целью – сохранить указанное главенство. Отсюда следует один важный вывод: любая реформа образования в данном контексте не просто обновление закосневших образовательных структур в соответствии с изменившимся «духом времени». Это подбор более эффективного способа удержания монополии на подчинение менталитета общественной реальности, или, интерпретируя известную формулу Карла Маркса, «сознания» – «бытию».
Институт РазумаПравить
Социальный порядок не просто нуждается в укреплении и поддержании, он воспроизводится благодаря признанию и в форме последнего. Это значит, он нуждается в упорядочивании процедур легитимации. В свою очередь, подобное упорядочивание составляет результат и одновременно предпосылку деятельности образовательной системы. Легитимация не может состояться без двух условий: во-первых, без структурирование данного процесса, во-вторых, без опоры на безотчетное, нерефлексивное доверие. Оба условия взаимосвязаны. Они выполняются в том случае, когда монополизация признания превращает его в воплощение порядка, который питает собой сеть жизнеспособных образовательных учреждений. Порядок предполагает единство трех аспектов: во-первых, способности к организации, во-вторых, процедур структурирования, наконец, в-третьих, процессом демонстрации структурных качеств. Что их объединяет, так это взаимосвязь с проблематикой признания, а через нее – с технологией социализации, представленной в образовательной системе конкретного общества. Ценности в данном контексте раскрываются как ресурсы упорядочивания, нормы – как принципы его осуществления. Укрепление и поддержание упорядоченности оказывается связанным с комплексом умений, которые основаны на оперирование нормами и ценностями. Этим умениям можно учить. И им, безусловно, учатся. Образцовой инстанцией, которая умеет учить и дает возможность учится подобным вещам, является университет. Он функционирует в обществе как «разумное основание» порядка и как порядок основания, «институализации» Разума. Иммануил Кант в «Споре факультетов» пишет о том, что университет должен быть построен на идее того, что существует в подлинном «поле учености». При этом, как резонно высказывался Жак Деррида, умея учить, университет учит уметь [см. Деррида; Университет глазами его питомцев; Отечественные записки; 2002; №1], то есть выступает наиглавнейшей инстанцией технологизации процесса приобщения к нормам и ценностям. Овладеть нормами и ценностями – это не только способ снабдить себя принципами и ресурсами упорядочивания, но и могуществом, энергией, властью, которые сопряжены с сугубо техническими возможностями. Однако, будучи глубоко запрятанными внутри ценностно-нормативной проблематики, технические возможности становятся «метафизическими», онтологическими возможностями. Речь, соответственно, должна идти о технических возможностях совершенно особого рода – они имеют отношение не средствам и орудиям, но к целям (и самой способности их определять!) Иными словами, университет имеет отношение к самой целесообразности «как таковой»; его миссия не столько в осознании порядка, сколько в формировании порядков осознания, то есть в управлении знанием, познанием и сознанием на уровне создания их матриц. Начиная с Мартина Хайдеггера, изначальная производственно-техническая ангажированность истины, ее «технологичность», была осознана через демонстрацию сродства метафизики и техники . В зоне притяжении (и отталкивания от) хайдеггеровской мысли находятся Ж.Деррида, Ж-Л.Нанси, П.Слотердайк и некоторые другие теоретики, на разных примерах (наука, антропология, теология) показывающие, насколько это сродство избирательно и в то же время неизбежно. “Входит в силу понятие «технонауки», – пишет Ж.Деррида, – и это подтверждает, что имеется существенное сродство между объективным знанием, разумным основанием и известного рода метафизической определенностью отношения к истине. Словом, сегодня, в рамках современного порядка вещей, больше невозможно – о чем и напоминает Хайдеггер, призывая это помыслить – отделять разумное основание от идеи техники. Невозможно сохранить в неприкосновенности тот рубеж, посредством которого Кант, например, разрабатывая общую систематическую организацию знания, то есть ту самую организацию, которой предстояло стать основой систематической организации Университета, пытался разделить «техническую» и «архитектоническую» схемы” [там же] (см. об этом также [Кьосов; Университет между фактами и нормами; Отечественные записки; 2002; №2]). Вновь обращаясь к проблематике образования в «обществе, основанном на знании» можно задаться резонным, на первый взгляд, вопросом: если «прикладное» знание с самого начала было связано с «метафизическим», а «наука» с самого начала была «техникой», то в чем же тогда заключается отличие ситуации в «обществах, основанных на знании» от любых других предшествовавших им обществ? Очевидно, что ответ на этот вопрос требует отдельного обсуждения.
Информация как властьПравить
Классический подход к рассмотрению образовательной институции основывался на том, что его структура распадалась на две неравные части: с одной стороны, в ней должна была находить наиболее точное выражение идея Разума (для которой она служила точной картой, планом или схемой), с другой – данная структура в буквальном смысле выступает воплощением «разумного начала», то есть плотью, социальным телом «духа» (или, по крайней мере, познавательной способности человеческого существа). При этом разведение двух аспектов существования и деятельности учреждения образования принимало характер предметной иерархии преподававшихся в нем дисциплин. Царственное место принадлежало метафизической философии, которая сопоставляла суждения в соответствии с господствующими принципами отделения разумного от неразумного (при этом порицались «безумие» и «абсурд») или недостаточно разумного (изгонялись «глупость», «невежество», «сумасбродство» и пр.) При этом метафизическая философия ведала делами вершившегося Разумом судопроизводства, обеспечивая бесперебойность и качество процесса вынесения суждений. (В кантовской версии, подобное судопроизводство имело статус высшей политики и включало в себя рассмотрение административных решений). В оппозиции к метафизике находились «технические» дисциплины, выполнявшие служебную функцию уже в силу того, что занимались вопросами подбора средств, а не постановки целей. Как уже отмечалось, «общество, основанное на знании» представляет собой технократическое, даже в определенном смысле «технотронное» общество. Из этого, разумеется, не следует, что в этом обществе техника достигла, наконец, своего долгожданного совершенства. Совсем наоборот: может быть именно в нашу эпоху мы, как никогда остро, ощущаем на себе действие техногенных катастроф, вызванных техническим прогрессом изменений климата, произошедшее под влиянием формирования техносферы видоизменение экологических условий существования. Одновременно новые даже по сравнению с XX веком технические возможности (не говоря уже о XIX веке, мыслившимся ранее не иначе, как век промышленной революции!) возвещают о себе скорее в форме некой фундаментальной нехватки или недостачи, нежели прорыва или приобретения. Проще говоря, то, что мы имеем на настоящий момент (а в сравнении с предшествующими эпохами это не так мало), оборачивается требованием иметь еще больше. Даже репрезентация могущества техники в большей степени сопряжена с констатацией утраты прежних умений, меньшей приспособленностью человека к природной среде, общим «ослаблением» человеческой популяции, продливший средний срок жизни ценой почти повсеместной утраты витальности. Новые открытия и достижения, кажется, только подчеркивают сохраняющиеся пробелы в познании, в силу чего заявить: «Мы знаем, что ничего не знаем», мы теперь можем с куда большей уверенностью, чем во времена Сократа. При этом, как никогда ясно, что контур познавательных лакун полностью совпадает с очертаниями нашей сугубо практической неспособности справиться с целым рядом проблем: от проблемы глобального потепления до проблемы ВИЧ/СПИДа, и от проблемы сохранения культурной самобытности до проблемы голода и обездоленности. Все это, однако, нисколько не противоречит нашей исходной констатации: мы живем в технократическом, «технотронном» обществе. Именно таким и является «общество, основанное на знании». Вопрос «Почему мы так уверенны?» не будет в данном случае ни резонным ни правильным. Этот тот случай, когда ответ достаточно очевиден: еще никогда за всю его историю человечеству не был навязан столь безальтернативный сценарий развития. Не только с точки зрения технологической, а шире, цивилизационной эволюции, но и с точки зрения идеолого-политического и культурного («духовного») развития мы обречены на то, чтобы связывать решение любых наших проблем (включая проблемы «экзистенциального характера»), с подбором инструментов, средств, выступающих в качестве своеобразных «отмычек от будущего». Чем бы мы ни занимались, что бы ни делали (и какими бы целями ни были при этом вдохновлены), наша деятельность – хотя бы в минимальной степени! – является конструированием. Все мы инженеры – причем неважно чего: свой судьбы или рабочего графика, собственных или чужих душ, досуга или работы, «естественной», «неестественной» или «противоестественной» реальности, а также жизни, искренности, упрямства, деятельности, смерти, размышления, социально-политических институтов, спокойствия, внимания, тревоги, пренебрежения, самоанализа, ярости, любви, истерики, равнодушия, паники, родственных отношений, умиротворенности, болезни, спортивных занятий, творчества, «общения с природой», милосердия, ненависти, расслабленности, высокомерия, общения с «меньшими братьями», наконец, «просто общения». Выражаясь несколько иначе, из любой перспективы наблюдения в сердцевине нашего существования оказывается виден растущий, меняющийся на наших глазах магический кристалл техники. Речь, однако, не идет о технике, которая должна пониматься «сугубо технически» – в духе заветов XIX – первой половины XX века. Техника давно уже не поддается определению как простое или не очень простое средство (вспомним, например, о довольно изощренной философии «средств производства»). Именно поэтому понять технократическую подоплеку проекта «общества, основанного на знании» невозможно, пользуясь марксистской или квазимарксистской методологией анализа революций в «средствах производства». Однако, именно это прежнее слишком служебное («техническое») отношение к технике вдохновляет тех, кто склонен к проведении в образовании «реформ ради реформ». Приведем примечательный отрывок, демонстрирующий систему установок сторонников подобного подхода: “В мире происходит экономическая революция, сравнимая по масштабам с промышленной революцией XIX века. Меняется способ производства – если в течение последних 200 лет работник «прилагался» к машинам, а средства производства поглощали основную часть капитальных затрат, то в «новой экономике» компьютер выступает как относительно универсальное средство производства (как лопата или молоток в доиндустриальной экономике), реализующее уникальные способности работника. В «новой экономике» именно на обучение и оплату высококвалифицированного работника приходится основная часть затрат […] Это ставит Россию перед необходимостью обеспечить массовый уровень образования, соответствующий «новой экономике»” [Кузьминов; Реформа образования: причины и цели; Отечественные записки; 2002; №1]. Приведенный благостный зачин из статьи известного автора не должен вводить нас в заблуждение. Применения предложенной рецептуры с легкостью может стать залогом вечного движения по пути догоняющего развития – и одновременно гарантией систематического отставания. Причина? Она состоит в том, что к технике эпохи «новой экономики» нельзя подходить с мерками индустриальных и доиндустриальных времен. Тайна или, если угодно, хитрость современной техники – в полном и безоговорочном превращении в арсенал символической власти. Символическая власть – самая древняя и, вместе с тем, самая современная разновидность властных ресурсов, способная наделять репутацией, даровать признание, вызывать веру. Это власть, обеспечивающая контроль над умами и сердцами. В отличие от власти, основанной на диктате и насилии, она не нуждается в сколько-нибудь осязаемых подтверждения своих возможностей. Напротив, чем менее заметна символическая власть, тем она более эффективна. Вместо «материальности» она делает ставку на «виртуальность». Если рассматривать видоизменение властных отношений в перспективе смены социально-экономических формаций, окажется, что «виртуализованная» символическая власть оттеснила собой дисциплинарную власть физической мобилизации и принуждения, которая нашла идеальное воплощение в демонстративно «овеществленных» производственных структурах индустриального общества. Суть произошедшей мутации заключается не том, что фабрично-заводскую модель производства вытеснила кибернетическая (в котором роль главного действующего лица играет уже не человек, а компьютер), а в том, что все более последовательная индустриалистская материализация власти на определенном этапе обернулась ее символической диссеминацией (рассеянием). Это не значит, что власть стала менее концентрированной – совсем наоборот. Однако изменился способ ее концентрации, – а значит и способ ее обращения и применения. Символическая диссеминация властных ресурсов означает лишь то, что последние обрели иной «носитель». Вместо тяжеловесных структур индустриальной цивилизации с ее стройками, станками, трубами, конвейерами, тракторами, заводами-гигантами, комбайнами, горячими цехами, кранами, турбинами, обществами-фабриками, прокатными станами, людьми-винтиками, доменными печами, электростанциями – структур, которые лучше всего мыслить по аналогии с основными материалами XIX-XX веков: сталью и железобетоном, возникли гибкие до неопределенности и подвижные до неуловимости информационные структуры. Сообщения, средства связи и способы коммуникации слились до полной неразличимости. Вследствие достижения всеобъемлющего единства «содержания» и «формы» именно информация, в отличие от самой сложной «компьютеризированной» машины, выступает примером структуры в полном смысле слова. При этом, обретя «носителя» в виде информации, власть и сама оказалась «оцифрованной», став информационной властью. В результате нет более ничего, что не имело бы отношения к информационным ресурсам; соответственно, нет более ничего, что оставалось бы не затронутым отношениями власти.
Инсталлированная социальностьПравить
Информированность подстраховывает наше существование; однако она же и оказывается причиной наибольшего риска, ибо распределение и потребление информации выступает сетью, в рамках которой разворачивается отныне игра в господство и подчинение, рождаются новые формы зависимости, возникают неожиданные противоречия, разгораются невиданные прежде конфликты. “Информация, – рассуждает Ж.Деррида, – обеспечивает надежность расчета и расчет надежности, застрахованности. Как напоминает Хайдеггер, не кто иной, как Лейбниц прослыл изобретателем страхования жизни. В форме информации, по словам Хайдеггера разумное основание господствует над всяким нашим представлением […] Информация – это складирование, архивация и самое экономичное, самое быстрое и самое ясное (однозначное, eindeutig) сообщение новостей. Она должна информировать человека о том, как обезопасить, застраховать то, что отвечает его нуждам: «ta khreia», говорил в свое время Аристотель. Все компьютерные технологии, все банки данных, искусственные интеллекты и программы машинного перевода основываются на инструментальном измерении исчислимого языка. Информация информирует, не только сообщая какое-то содержание, но и придавая форму: «in-formiert», «formiert zugleich». Она устанавливает некую форму, позволяющую ему обеспечивать свое господство над всей землей и за ее пределами [Деррида; Университет глазами его питомцев; Отечественные записки; 2002; №2]. Итак, «общество, основанное на знании» является обществом, основанным на «виртуализованной» и «виртуализующей» символической власти, в компетенции которой отныне находится возможность сделать «всем» или «ничем». Говоря иначе, когда информация «информирует», она осуществляет формирование, придает форму. Одновременно все существование медленно, но уверенно превращается в набор «формальностей», (содержание которых все больше определяется лишь характером их взаимодействия друг с другом). Подобные трансформации имеют само непосредственное отношение к проблематике образования. Информации представляет собой особое состояние знаний, максимально унифицированных с точки зрения своей организации, разложенных по однородным кластерам и максимально пригодных к употреблению. Таким образом, возникает нечто, наподобие fast-food’а, – fast-thinking: готовая «пища» для размышлений (см. об этом, в частности [Бурдье; О телевидении и журналистике]). При этом передача познавательных ресурсов осуществляется в логике инсталляции. Некая совокупность знаний передают как готовая, не требующая размышлений система. Она заранее содержит в себе не только инструкцию к применению, но и закодированные в ней цели и методы. Образование, утрачивая связь с «образом», полностью зацикливается на «форме». Полностью переставая «преобразовывать», оно отныне сопряжено с деятельностью, разворачивающейся в пространстве между формированием и оформлением. (При этом «элитные» образовательные институции, предназначенные для отпрысков богатых семей, скорее «оформляют», тогда как «обычные» вузы и школы для среднего класса – в большей степени «формируют»). Если продолжать рассуждения уже из перспективы общества в целом, придание формы, формирование ни в коем случае нельзя считать одномоментным актом, сиюминутным событием, «революционным» преобразование. Именно поэтому сложно (и, по правде сказать, неправильно) вести речь о наступлении «информационной эры», которое мыслится как такое единовременное свершение (когда нечто в одночасье оформилось, сформировалось, то в мгновение ока стало информационным). Напротив, об информации как «эре» можно сказать и то, что все еще не наступила, и то, что она существовала всегда. Вопреки этому, наивно-марксистскому по происхождению, восприятию современного общество стоит сделать предметом размышлений два аспекта его существования: 1. Открывается устойчивая незавершенность (или даже принципиальная незавершаемость) процессов реорганизации общественного устройства. Нельзя сказать, что эта реорганизация закончилась, или что она перестала распространяться на самые разнообразные аспекты нашего существования. Но, чем дальше, тем больше ее процесс напоминает об изменении дизайна, нежели фундамента и несущих конструкций. Говоря еще определеннее, по мере того, как редизайн общественного бытия превращается на наших глазах в перманентный и повсеместный процесс, изменения начинают служить отсрочке преобразований, тормозят их. Проекты социального дизайна могут быть сколь угодно радикальными – планка радикализма повышается уже не года от года, а от сезона к сезону. Однако радикализация дизайнерских подновлений только подчеркивает неизменность господствующего способа «устроения общества» (Гидденс). Сколь ни казалось бы из перспективы нашего настоящего времени старомодной и тяжеловесной марксистская критика капитализма, объект этой критики по-прежнему ничуть ей не уступает. Убыстрение меновых циркуляций не отменило денег; интенсивность капитализации не упразднила капитал; создание (на Западе) государства всеобщего благосостояния не поставило точку в системе эксплуатации; возникновение «универсальных» (глобальных) предметов потребления (Интернет, Макдональдс, Икея и т.д.) не стало заслоном для частнособственнического присвоения; наконец, формирование массовой культуры не сделало образование ни более «качественным», ни более доступным. 2. Многие радикалистские обетования и пророчества сбываются в форме пародии. Так, не исчезнув, эксплуатация человека человеком (вкупе с отчуждением так и не освобожденного труда) компенсируется широкомасштабной эрозией рубежей между трудовой деятельностью и досугом; не раскрывшиеся «всесторонне» человеческие способности (ведь по-прежнему далеко не всем удалось «разбудить» в себе Рафаэля) находят, тем не менее, новые, невиданные прежде, области своего применения (каждый, кто ведет Интернет-дневник получает основания считать себя «писателем», каждый, кто покупает мебель от «Икея» – «художником-декоратором» и т.д.); так и не свершившееся «обобществление» производства возместилось «обобществлением» потребления, что породило, в свою очередь, циклопическую индустрию шоу-бизнеса (затрагивающего не только культуру, но и политику, а также, разумеется, образование). Описание всего этого с точки зрения марксизма не может быть ни оригинальным, ни новым. Для марксистов изменились «детали», которые не могут повлиять на изменение «общей картины». Проблема, однако, в том, что «общая картина» меняется именно на уровне «деталей», которыми в эпоху индустриализма можно было просто пренебречь. Любое внимание к этим деталям казалось (не всегда небезосновательно) недопустимым оппортунизмом. Однако в «оппортунистические» времена нельзя обойтись без «оппортунистической» детализации.
Производство общенияПравить
Маркс в «Немецкой идеологии» грезил о непосредственном «производстве общения», то есть о превращении общения одновременно в причину и цель производственной деятельности (в ситуации, когда наконец исчезнут все «иллюзорные» общности во главе с государством). Однако, каким образом, исходя из этой постановки вопроса, понять нынешнее массированное превращение коммуникации в производственную деятельность (телевидение, радио, Интернет, мобильная связь), обернувшееся отнюдь не исчезновением «иллюзорных» общностей, но лишь стиранием грани между «иллюзией» и «реальностью», разобщенностью и солидарностью? Классической формой одиночества стало не реликтовое одиночество-наедине-с-самим-собой (служившее хорошим объяснением лишь во времена уютного XIX века), а «социальное», даже публичное, одиночество – наедине с партнером, родителями, семьей, школой, вузом, трудовым коллективом, корпорацией, городом, национальным сообществом, а также с группой, толпой или народом. Одновременно, как, опираясь на марксистский «словарь» и принятые на вооружение марксистами формы «речевой игры», описать сложившееся «общество, основанное на знаниях»? Какой способ производства ему соответствует? Какие производительные силы в нем верховодят? Какого рода производственные отношения играют ключевую роль? Очевидно, что описание компьютера, уподобленного молотку или лопате, вкупе с превознесением его владельца – работника новой формации, «пролетария умственного труда», мало чем может поспособствовать пониманию основных проблем и тенденций сложившегося общества. Да и как обозначить адекватный ему способ производства? Как «постиндустриальный»? Или «информационный»? А может, «цифровой»? «Виртуальный»? «Технотронный»? Просто «высокотехнологичный»? Или, по старинке, назвать его «капиталистическим» – прибавив к этому эпитет «развитóй», «зрелый» или «поздний» (последний термин предлагает известный исследователь современной капиталистической культуры Ф.Джеймисон)? Ясно, что ни одно из решений не является не только окончательным, но даже сколько-нибудь убедительным. При этом возникшая проблема концептуализации – в сочетании с эффектом стирания границ между единством и отчуждением, подлинным и мнимым – может с легкостью породить пессимистическое ощущение абсурдности произошедшего. Социально-теоретические версии абсурдистских констатаций содержать в себе те построения, в которых новое общество трактуется как «общество риска» (Н.Луман, У.Бек), гуманитарно-научное видение социального абсурдизма заставляет теоретиков (вслед за Ж-Ф.Лиотаром) говорить о «состоянии постмодерна», – которое отмечено концом великих описаний и повествований. И в том, и в другом случае ключевым моментом новой социальности оказывается неопределенность. Разница лишь в том, что в первом случае ей придается «онтологический», а во втором – «гносеологический» характер. Оптимистические представления об адаптации марксистских подходов к рассмотрению сформировавшегося «общества, основанного на знании» связаны с теориями «информационной экономики» (или «экономики, основанной на знании»). В информационной экономике информация не просто подлежит накоплению и обмену, она также существует в форме дара и приношения. Соответственно, информационная экономика совмещает в себе черты товарной, капиталистической экономики и докапиталистической экономики дарообмена. Таким образом, в информационной экономике информация (как любил выражаться К.Маркс, «в конечном счете») превращается, с одной стороны, в наиболее капиталоемкий ресурс, а с другой – в объект капитализации. Одновременно – опять-таки, «в конечном счете», – она становится наиболее значимым предметом производственной деятельности и потребления. При этом на информацию возлагается не только роль средства производства, но и миссия особого менового отношения: как о непосредственной, так и об опосредованной коммуникации все больше говорят как об информационном обмене. Только очень наивный наблюдатель (в духе блаженной техносемиотики 60-х годов XX столетия) может принять информационный обмен за прозрачную процедуру, которая основана на бескорыстных стратегиях «оповещения», и отводит структурам этого оповещения «сугубо технические» функции. Наивность подобного подхода состоит в том, что его сторонники не принимают во внимание важнейшего обстоятельства: информация – это в первую очередь институты информационного обмена, которые не просто производят «информационные продукты», но и валидизируют их экономическую и символическую ценность. Упомянутые институты выступают как кодирующие и декодирующие инстанции, которые управляют эмиссией социальных смыслов (предоставляя возможность и/или отказывая чему-то в праве быть значимым). Взаимосвязь институтов информационного обмена с рыночными институтами делает единственным критерием значимости, осмысленности, информации ее не подлежащую сомнению функциональность, которая автоматически подразумевает и функциональность коммуникации в целом.
Образование в информационной экономикеПравить
Как видно из предыдущих рассуждений, информационная экономика выступает настоящей системой производства «форм» общения. При этом возникает ситуация, когда человеческие возможности полностью и безраздельно начинают восприниматься как капитал. «Общество, основанное на знаниях» не просто базируется на информационной экономике, оно выступает структурой всеобъемлющей капитализации человеческого в человеке. С последней связана столь значимая для современных обществ проблематика идентичности, которая воспринимается в логике физиократической экономики богатств: под знаком утраты и обретения. Образованию в рамках подобной постановки вопроса отводится совершенно исключительная роль – оно превращается в главенствующий институт капитализации человеческих возможностей. Это очень существенно трансформирует характер образовательной деятельности. Чтобы понять направление ее изменений, необходимо сделать еще одно отступление. С точки зрения прежних индустриалистских представлений о технике, она безусловно воспринималась как нечто искусственно созданное, противоположное природному «началу», естеству. Казалось, мы живем в мире все более многочисленных и детализированных приспособлений. Неуклонное увеличение их количества было призвано символизировать железную поступь технического прогресса. При этом технические изобретения множились, роились, но оставались всего лишь средствами. Местом их обитания был – при всей условности его границ – «внешний мира», среда человеческого обитания (за право овладения которой «техника» вступала в схватку с «природой»). Постиндустриалистские (в широком смысле) представления о технике предполагают совершенно иную перспективу рассмотрения, иной взгляд. Технические из-делия теперь захватывают и колонизируют не «внешний», а «внутренний» мир человека, не среду его обитания, а экосистему его ментальности. В каком-то смысле, «все остается по-прежнему»: не уменьшается ни количество приспособлений, ни степень их детализации. Железная поступь прогресса также нисколько не ослабевает – меняется лишь сфера его воздействия. Однако появляется одна существенная новация: роящиеся и множащиеся технические изобретения больше не довольствуются функционалом «простых орудий». Теперь они незаметно обратились в цели нашего существования. Чем дальше, тем заметнее наш мир становится миром технологического комфорта, в котором возникают удобные, а значит все менее заметных орудий. Кажется, что технические приспособления так и льнут к человеку, все настойчивее приспосабливаясь к нему. Но не стоит тешить себя неуместными иллюзиями: подобная адаптация техники под человеческое существо возможна только в одном случае, – когда технические средства заранее приспособили к себе человека. Это то, что незаметно становится для нас целю, точнее, сводит все свои «служебные функции» к тому, чтобы перевести постановку целей в автоматический режим, поставить на поток производственные операции по созданию и продвижению целесообразности. Иными словами, мы живем в мире, который невозможно описать с привлечением индустриалистского пафоса создания все более многочисленных и детализированных приспособлений. Однако от этого они нисколько не утрачивают, а напротив, приобретают черты имплантантов, протезов. В качестве особой вехи в становлении экономики информационного типа автора доклада Всемирного банка об «обществе, основанном на знании» выдвигают подчинение информации функциональным нуждам предприятий, существующих в ситуации рынка. «…начали преуспевать предприятия нового типа – компании по обслуживанию предприятий, которые занимаются предоставлением специализированных знаний, информации и данных в поддержку деятельности существующих производственных предприятий. Эксперты считают, что такие обслуживающие компании являются основным источником созданных сравнительных преимуществ и значительной величины прибавочной стоимости в высокоиндустриальных экономиках […] В экономике, основанной на знаниях, достижении в сфере микроэлектроники, мультимедийного производства, а также телекоммуникаций приводят во многих отраслях к существенному росту производительности» [Формирование общества, основанного на знании. Новые задачи высшей школы; 2003; с. 8]. Самой важной характеристикой «информационной экономики» выступает видоизменившийся объект капиталовложений. Речь идет уже не об оборудовании и материалах, а о персонале, качество которого признается важнейшим фактором успешной конкуренции. «Экономический рост, – отмечают все те же эксперты Всемирного банка, – является сегодня в такой же степени процессом накопления знаний, как и процессом накопления капитала. В странах Организацией экономического сотрудничества и развития объемы капиталовложений в нематериальные активы, формирующие базу знаний, а именно в научно-исследовательские и опытно-конструкторские работы (НИОКР), образование и программное обеспечение для вычислительной техники, равны или даже превышают капиталовложения в физическое оборудование» [там же; с. 8]. Наиболее значимым критерием, в соответствии с которым производится отбор и «рекрутирование» кадров, становится, в свою очередь, уровень их подготовки. Эта подготовка включает в себя не только наличие «знаний» в собственном смысле слова, но максимальной широкий набор умений, требующийся для организации профессиональной жизнедеятельности. Особый акцент делается на коммуникативные навыки (общение начинает производиться не только на уровне СМИ, но на уровне любого предприятия), а также на полифункциональности компетенций (то есть, проще говоря, на возможность выполнения смежных функций). Одновременно не просто приветствуется, но, по сути, превращается в необходимое условие конкурентоспособности на рынке труда, образование: (а) «без границ», (b) без «отрыва от производства», (с) на протяжении всей жизни (life-long education), получаемое посредством средств телекоммуникации (e-learning).