Текст:Константин Крылов:О возможности веры

О возможности веры


Автор:
Константин Крылов

И то, с чем они (люди) в самом непрестанном общении, с тем они в разладе.

(Гераклит Эфесский, фрагмент 72 DK)

Не чая нечаянного, не выследишь неисследимого и недоступного.

(Гераклит Эфесский, фрагмент 18 DK)



Дата публикации:
до 6 сентября 2003



Серия:
Критика нечистого разума







Есть набившая оскомину формула: «вера парадоксальна». Употребляющие её обычно не задумываются, в чём именно состоит упомянутый «парадокс». Разумеется, в каждой конкретной, как это сейчас называют, «системе» (будь то шаманизм или христианство) полно нестыковочек, но современный тяжеловооружённый ум справляется с такими проблемами играючи. В конце концов, в любом серьёзном бизнес-плане можно найти и поболее нестыковочек, да к тому же в денежных вопросах диалектика за отмаз не канает, а за credo quia absurdum можно словить плюху в хохотальник — и ничего ведь, живут же люди. Так что дело не в нестыковочках, не в толковании фраз и не в премудростях экзегетики. Нет, дело обстоит куда серьёзнее: вера — сама по себе — парадоксальна, и с этим ничего не поделаешь.

Для того, чтобы напомнить читателю о сути дела, возьмём два крайних примера: с одной стороны — сугубо бытовое понимание веры, с другой — её точное евангельское определение, данное в апостольском послании (Евр. XI, 1). Как ни странно, эти две крайности сходятся в одном — как раз в точке парадокса.

Начнём всё же с бытовухи. Если взять обычного человека — ну, скажем, московскую девочку (лет семнадцати, чтобы хоть что-то соображала) с каким-нибудь амулетиком на шее (или с крестиком — скорее всего, для неё это такой же оберег, как и фитюлька со «знаком Козерака») — и спросить её, верит ли она во что-нибудь, она вряд ли выдаст в ответ твёрдое «нет». Скорее всего, она наморщит лобик и скажет что-нибидь типа: «Ну, наверное… есть же типа карма… Бог там всякий… точки китайские, как их там… цинь-пинь… ну-у, не то чтобы я вообще во всё это вот так… но ведь что-то такое есть, да?» Это самое «ведь что-то такое есть» и примем за дефиницию.

В чём тут парадокс? В употреблении слова «есть». «Есть» вообще много чего — мы находимся среди сущего, и сами являемся сущим, пока не помрём, конечно. Девочка имеет в виду что-то такое, что «есть» в некоем особом смысле. В таком, в котором можно сомневаться. Причём сомневаться по очень серьёзной причине: оно «такое», что у него нет никаких признаков, по которым мы обычно диагностируем существование сущего. Если бы у него эти признаки были (грубо говоря, если бы «такое» можно было бы осмотреть, ощупать, или уловить каким-нибудь электронным микроскопом, заключить в камеру Вильсона, или хотя бы рассчитать математически на кончике пера), вера была бы излишней.

Тем не менее, «такое» — есть. «Вера» состоит в том, чтобы принимать этот факт во внимание. Напоминаю: принимать во внимание то, чего, по всем признакам, нет. «Есть то, чего нет» — вот, собственно, и весь парадокс.

Теперь обратимся к апостолу Павлу. Кстати сказать, приведённая ниже фраза является чуть ли не единственной дефиницией в строгом смысле этого слова (то есть в виде высказывания вида «Х есть Y», понимаемое буквально), которое можно встретить в Евангелии. Итак, Павел пишет: «Вера есть осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом». Об «осуществлении ожидаемого» мы ещё поговорим, а вот насчёт «уверенности в невидимом» всё понятно. В этой части апостол полностью согласен с нашей девочкой: есть то, чего не видно (для человека того времени и той культуры это вполне равнозначно отсутствию), но мы принимаем это во внимание, более того — считаем это, несуществующее в обычном смысле слова, важным.

Первая часть апостольского определения тоже важна, поскольку указывает на то, где именно находится это самое «такое». На самом деле в нашем мире существует только одна вещь, которой нет — вообще, никоим образом нет, она не присутствует даже в виде следов или остатков — но которая, тем не менее, крайне важна для нас. Это будущее. Будущее нас волнует, более того, можно сказать, что будущее — это единственное, что нас волнует. Будущее — предмет особого познания, «надежд и опасений». Одно из двух ветхозаветных слов, обозначающих веру — батах — греческие переводчики Вульгаты передавали латинским spes, «надежда»[1] и cofidentia, «доверие». Последнее слово кажется нам знакомым (спасибо деликатно-шепчущей накрашенными губами «конфиденциальности»), но в классической латыни это слово обозначало ещё и «доверие к себе», «самоуверенность» и даже «отвагу». Предельным значением была наглость, «понты» — ситуация, когда слабый (внешне слабый) нападает на сильного, поскольку его ведёт cofidentia, внутренняя убеждённость в своей силе.

Таким образом, предмет веры, «такое», находится в будущем или имеет отношение к будущему — то есть является предметом ожиданий. Ожидается, собственно, осуществление этого предмета. При этом верующий верит не в то, что он «когда-нибудь настанет» — для этого вера не нужна. Он верит в то, что оно — ожидаемое событие — уже каким-то образом есть. Оно уже произошло, хотя ещё не наступило.[2] Более того, его наступление — там, в невидимом для нас будущем — каким-то образом увязывает, а точнее говоря, обязывает, настоящее к тому, чтобы оно потихоньку подстраивалось под уже-наступившее в будущем событие.[3] Эта подстройка может быть — и, как правило, бывает — почти незаметной. Тем не менее, те лёгкие отклонения от хода событий, которые она вызывает, так называемые знамения и знаки, можно иногда уловить, если быть достаточно проницательным. Однако, для того, чтобы видеть знамения, надо сначала принять (причём не на словах, а в самом деле) хотя бы возможность совершения ненаступившего. То есть уверовать — хотя бы в самую возможность веры. В этом смысле известное «Боже, помоги моему неверию, помоги мне уверовать» — не оксюморон, а вполне осмысленная и прагматичная просьба. Верующий, или хотя бы способный верить, видит много такого, чего другой не увидит никогда.

Конечно, ни в коем случае не следует думать, что вера есть вера в «прогноз», или, тем паче, в какую-нибудь «футурологию». Любой прогнозист, даже самый удачливый, исходит из того, что будущее определяется прошлым и настоящим. Если в настоящем что-то кардинально изменится, то его прогноз не сбудется, и он первый с этим согласится. Верующий же считает событие уже совершившимся — поэтому никакие изменения текущего положения дел на него не влияют. Даже если вдруг произойдёт событие, напрочь перечёркивающее саму возможность осуществления уже-совершённого, он просто не поверит в это. Кстати: верующие часто оказывались не правы, но куда чаще оказывались не правы авторы научных прогнозов.

Сказанное о вере относится не только к так называемой «вере в Бога» или «вере в богов». Существуют концепции божества, не требующие никакой веры. Например, бог математической физики Нового времени, который занимается вполне конкретным делом — поправляет орбиты планет — именно таков. Таковы же и многие другие боги, включая неизменно популярного Маммону. Это просто «сильные существа», которые способны вмешаться в человеческие дела, давить или даже благодетельствовать, но которые ничего не совершают там, в будущем — и уж точно там сами не находятся. Поэтому они не «невидимы» — они всего лишь хорошо замаскированы. Маскировка — это видимость невидимости, попытка выдать за «не-сущее, которое есть» то, что вполне реально и увесисто «присутствует».[4] Напротив, истинный Бог невидим — именно потому, что он находится в будущем, более того — он является его причиной. Поэтому же явление истинного Бога — это всегда глубочайшее смещение пластов мироздания, разрыв связи времён, манифестация будущего[5] в настоящем.

Одной из важнейших форм веры является упорное неверие, «нежелание признавать очевидное». Более того, неверие — начиная со станиславского «не верю!» и кончая упорным нежеланием признавать какой-нибудь «факт»[6] — есть почти единственная форма веры, которая доступна современному человеку. Когда мир подносит нам, как на подносе, очередной «факт», который всей своей сутью нас отрицает, единственное, что мы можем сделать в подобной ситуации — это отрицать его тоже. В данном случае акт неверия тождественен акту веры: мы видим, но мы не верим, мы считаем это обманом, галлюцинацией, симулякром, или какой-нибудь «виртуальной реальностью». Возможно, для человека прошлых веков это было бы сложнее, чем не видеть и поверить. Возможно, христианину первых веков было легче уверовать во Второе Пришествие. Но, увы, столь же просто ему было поверить и в дешёвые чудеса ярмарочного фокусника. Современный человек, наверное, сможет поверить во Второе Пришествие, только изрядно утеснив, а то и изнасиловав, свой ум и душу. Но уж в ярмарочного фокусника он не поверит ни за что, даже если тот совершит прямо перед ним все библейские чудеса и добавит парочку сверху. Что бы нам не показывали, мы останемся в уверенности, что «это всё фокусы». Кстати сказать, это ещё вопрос, что в наше время важнее. Вполне возможно, что второе: чёрт его знает (то есть чёрт-то как раз знает, мы пока не знаем), какие «ужасы и чуды» нам будут показывать в самом скором времени, и сколько ложных чудес совершится на наших глазах, чтобы только мы уверовали в какую-нибудь пакость. В этом смысле дар неверия в очевидность может быть благом — очень специфическим, в чём-то очень печальным благом, ставшим необходимым именно в эпоху Конца. Да, мы разучились доверять своему сердцу — зато мы научились не доверять нашим глазам и ушам. Это дорогого стоит, особенно если враг рода человеческого действительно явится во всей красе. Возможно, охвативший «прогрессивное человечество» атеизм был необходимым злом, имеющим в виду защиту от большего зла.[7] Существуют фундаментальные опыты неверия, через которые проходит каждый. Так, никто не может поверить в свою смерть, в полное уничтожение своего сознания. Несмотря на то, что абсолютно всё — начиная с исторического опыта, и кончая фактами физики, биологии и теории информации — утверждает, что мы, со всем тем, что в нас есть, можем быть стёрты с поверхности Вселенной, как грязное пятно, мы всё-таки не можем себе этого представить по-настоящему (сознание таково, что не может мыслить собственное отсутствие), а потому не верим в это, вопреки всем фактам и теориям. Это неверие первично по отношению к любым гипотезам (или откровениям) о посмертии. Из этого, впрочем, не следует, что «смерти нет», если под смертью понимать некое фундаментальное событие — пусть не совершающееся, но всё-таки наступающее на нас — в самом прямом смысле этого слова.[8] Скажем больше: строго продуманная мысль о «посмертном существовании» рано или поздно упирается в то, что мыслить неуничтожимость нашей сущности, нашего «я», можно (а по ряду причин и необходимо) иначе, нежели в форме механического продолжения нынешней жизни. Смерть, даже если отказываться понимать её как абсолютный предел всего, всё-таки слишком серьёзная штука, чтобы сводить её к паузе или запятой, пусть даже очень жирной. Посмертие не может быть представимо. «Людей после смерти ждёт то, чего они не чают и не воображают»[9] — ничего более точного о посмертной участи сказано не было, да и не будет. «Знать» этого нельзя: опыт посмертия невозможен по определению. Только неверие (то есть вера) удерживает нас от ложного знания о том, что «не будет ничего нового». (Тут важно именно это «ничего нового»: вполне возможно, что наступит то, что мы при жизни называли «ничто» — но «ничто» для нас может оказаться большим сюрпризом).

Опыт неверия в очевидность — это опыт понимания «наступившего» как несовершившегося. Неверие говорит нам: да, нечто случилось, ты это видел собственными глазами — но оно не есть, его не было (или, может быть, было совсем не оно, а что-то другое). Неважно, каким образом была сварганена эта иллюзия: её нет, потому что её не должно быть. Даже если все верят в неё, наша вера отказывает ей в бытии сейчас. Её нет и не было. «Самая память об этом изгладится из мира».[10] Нетрудно заметить, что мир веры подразумевает особое понимание времени. В этом мире «настоящее» не является единственной точкой, в которой нечто совершается. Скорее, это единственная точка, в которую допущены мы — и то не всегда. Всем нам знаком жуткий опыт беспомощности — когда события происходят помимо нас, не впуская нас в себя. Мы смотрим, видим — и ничего не можем сделать. Беспомощность — это опыт полной выключенности из времени, когда никакого «настоящего» для нас нет, равно как и прошлого и будущего. «Страх смертный» отчасти питается этим опытом: на дне сознания мы переживаем смерть как полную, абсолютную беспомощность («мы не можем даже мыслить и быть»), этакое состояние бессубъектного ужаса и униженности. «Мёртвые не кусаются»,[11] а мы хотим кусаться даже в беззубом состоянии.

Наконец, последнее: традиционный кантианский вопрос. Как возможна вера? Точнее говоря, почему она может рассматриваться как нечто заслуживающее внимание? Есть ли у неё онтологическое основание? Есть — поскольку само сознание имеет непосредственное отношение к «случившемуся в будущем». События сознания, «мышление», имеют природу «будущих событий» — они столь же незаметны и столь же судьбоносны. Совершаются они, однако, сейчас, в настоящем. Сознание, таким образом, является фрагментом или выступом будущего, погружённого в «сейчас», будущего-в-настоящем. Именно это позволяет полагать spes, надежду-веру, не просто «свойством» сознания, но его основой. Человек — верующее существо. Более того: одним из предметов веры является он сам — в качестве «человека». Именно поэтому никакое «знание о человеке», никакая «антропология» не достигает своего предмета без посредства веры в то, что человек является чем-то большим, чем «ещё одно животное». Эта вера не имеет никаких оснований в человеческой истории (мы, в общем, знаем, что это такое). Есть только вера в «истинную человеческую природу», которая всегда обнаруживается где-то там, в будущем, в далёком «потом». При этом неважно, близко или далеко это «потом»: нам оно дано уже сейчас, как осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом.


  1. В одном из поздних латиноязычных мистических учений «кабаллистического» толка в слове sapiens, «разумный» (известном нам по самоназванию вида Homo), усматривался «оккультный корень» spes, получаемый вычёркиванием чётных «материальных» букв — SaPiEnS. Из этого делался вывод, что надежда составляет сущность человеческого ума, а всё остальное является её инструментами.
  2. Можно даже представить себе ситуацию, когда «уже совершившееся» в будущем никогда не наступит ни в каком настоящем — по крайней мере, в обычном, «профанном» времени.
  3. Так, например, христианин — не просто человек, который думает, что Христос существовал и творил чудеса. Подобную точку зрения может легко принять любой атеист. В предположении о существовании «человека Иисуса» вообще нет ничего сложного, а чудеса всегда можно объяснить какими-нибудь «микролептонами» и «суперструнами». Даже утверждение о том, что «Иисус есть Бог», вполне себе проглатывается подобным сознанием — благо, о том, кто такой Бог, мы представляет себе довольно смутно, причём скорее по образу какого-нибудь «зевеса» или «меркурия». Уж скорее христианство можно назвать верой в то, что Иисус есть спаситель, который не просто «улетел, но обещал вернуться», а в каком-то смысле уже вернулся: Последний День и Суд уже просвечивают сквозь мир, поскольку «всё к тому идёт».
    Поэтому, кстати, весь символ веры можно было бы сократить до «верую в воскресение мёртвых и жизнь будущего века». Кто верить в это, верит и во всё остальное, а кто в это не верит, тому не поможет никакое признание «факта существования Христа» или даже его «божественности».
  4. Именно поэтому невидимость, сокрытость, столь ценится всяческими «властями». Всякий «большой начальник», особенно плохой, хочет встать на место «судьбы» и «рока», и поэтому прячется.
  5. Иногда даже — бесконечно отдалённого будущего, которое никогда не наступит, но тем не менее уже совершилось в вечности.
  6. Неверие может быть осмысленной и прагматичной позицией — например, политической. Как известно, некоторые государства десятилетиями, а то и столетиями не признают территориальных потерь, вроде бы уже давно совершившихся, ставших фактами — и тем не менее незаконных. Китай, например, никогда не признавал и не признает Тайвань как «независимое государство». Такое же неверие в факты демонстрирует Япония, не желающая признавать советский, а потом российский суверенитет над «северными территориями». В таких ситуациях все сколько-нибудь вменяемые политики понимают, что подобному неверию в совершившееся можно противопоставить не «факты», а только веру, свою веру.
  7. И по этой же причине нынешний легковерный интерес к «духовности» крайне подозрителен с эсхатологической точки зрения. Иногда лучше резать лягушек, чем заниматься столоверчением.
  8. Эпикур и Витгенштейн, каждый со своей стороны, пытались помыслить смерть «рационально» — как совершающееся (на самом деле), но не наступающее (поскольку наступать уже не на кого). «Смерть не явление жизни. Смерть не переживается» — вот всё, что может сказать «рациональный ум» по поводу смерти. Критиковать это невозможно; всё, что говорит в нас против этого — это наша вера (включающая в себя страх смерти и основанная на страхе смертном).
  9. Гераклит Эфесский, фрагмент 27 DK.
  10. Это касается не только иллюзий. Возможно даже сделать бывшее небывшим — например, уничтожив все последствия «бывшего», или совершив нечто, делающее это «бывшее» неважным, несущественным. Иногда задача стоит сложнее: например, сохранить память о совершённом действии (например, преступлении), но уничтожить память о преступнике. Есть две истории о попытке (и неудаче) подобного мероприятия: легенда о Герострате, и противоречивое требование в Торе: «Помни, что тебе сделал Амалек», но при этом — «забудь Амалека». Существует талмудическое объяснение этому требованию, довольно сложное. Но, вполне возможно, речь идёт о довольно простой вещи: надо всегда помнить действие (в данном случае причинённое зло), но истребить память того, кто именно его совершил. «Был такой, сделал то-то и то-то… имени не помним».
  11. 11. Впрочем, тут есть тонкость. Мёртвые действительно не кусаются. Но «умереть» и «стать мёртвым» — разные вещи. Умерший может пережить смерть или не пережить смерть. На этом пока остановимся: развивать эту тему здесь было бы преждевременно.