Текст:Константин Крылов:Сарыч
Тумас Транстрёмер (Tomas Transtroemer, род. 1931) — великий шведский поэт. Считается третьим по известности шведским автором — после Эммануэля Сведенборга (мистика, писавшего об ангелах и аде) и Августа Стриндберга (драматурга «натуральной школы», «шведского Золя»). Одиннадцать стихотворных сборников. Лауреат множества европейских литературных премий. По специальности — психотерапевт. Завзятый путешественник, несмотря на болезнь. В русской поэзии присутствует в качестве героя стихотворения Бродского «Транстрёмер за роялем» («Городок, лежащий в полях как надстройка почвы…», цитировать не буду).
Осенью 2001 года посетил Россию. В музее Герцена был устроен творческий вечер, на котором полупарализованный поэт играл пьесу Шуберта для левой руки[1]. Репутация в узких кругах любителей поэзии — «настоящий европейский поэт из настоящей европейской страны».
В последних словах можно усмотреть потуги на иронию. Не стоит: её тут нет — ну или очень немного. Тумас Транстрёмер, безусловно, и есть то, что сейчас является (не называется, а является) «настоящей европейской культурой» в её новейшем изводе, который можно, несколько перефразируя известный соцреалистический тезис, определить как «национальное по содержанию, общеевропейское по форме».
Транстрёмер — швед, из «холодной северной страны». Во всяком случае, таковой Швеция позиционирована в европейском сознании: лёд, холод, шхеры, ледяная крошка под днищем драккара. Что ж, Транстрёмер умеет играть на этих регистрах:
В феврале жизнь замерла.
Птицы не желали летать, и душа
Скреблась об асфальт, как скребётся
Лодка о причал, к которому она пришвартована…
(«Лицом к свету»)
Или ещё конкретнее:
При свете фонаря лёд дороги
Блестит как сало.
Это не Африка.
Это не Европа.
Это «здесь», и нигде больше.
(«Формулы зимы»)
Однако автохтонный шведский «лёд дороги» нарезан кубиками для коктейлей и уложен в безупречную евроупаковку. Транстрёмер, как и подобает европейскому поэту, в совершенстве владеет международно конвертируемой формой стиха: нагруженным метафорами верлибром. Верлибр сейчас — евростандарт, норма для европейской культуры, осознавшей своей главной проблемой переводимость.
Верлибр был выбран проектировщиками общеевропейской культуры затем, что обеспечивает транспарентность чувств и переживаний: самое «особенное», «непередаваемое», что было в национальных культурах, — поэтическая традиция, — стало вполне конвертируемым.
Освободившись от рифмы и размера, европейская поэзия свела себя к набору метафор, выражающих «общечеловеческое содержание», то есть мысли и настроения, понятные всякому культурному человеку от Мадрида до Токио. Обязательно что-нибудь о тоске, одиночестве, страхе смерти, чашечке кофе, Венеции, театре, несколько цитат из Расина или Басё. Кстати, опыт японской поэзии тоже усвоен, поскольку Япония принята в «Белый Мир», у европейских поэтов (и, разумеется, у Транстрёмера) встречаются чудесные трехстишия. Следует также отдавать дань уважения традиции, демонстрировать умение писать в рифму и соблюдая размер. Что ж, у Транстрёмера с этим всё в порядке, он владеет сапфической и алкеевой строфой, но этим не злоупотребляет. Вообще, с точки зрения формы — если на месте мальчика Кая из «Снежной Королевы» оказался бы Транстрёмер, он бы смог выложить из льдинок слово «вечность», не потратив ни единого лишнего кусочка льда.
Покончив с этеми общими местами, перейдём к сути. Вопрос ребром: а стоит ли читать эти верлибры — будто нет других?
Ответ. Есть другие, но таких — нет.
Существует ряд отвратных, набивших мозоль на глазу любому читателю литературоведческих штудий. Например, разглагольствования про «особую оптику» такого-то поэта. Словосочетание красивое и при том вполне безответственное: при желании «особую оптику» можно обнаружить даже в детской считалке про «вышел месяц из тумана». Однако в считанных случаях это затасканное выражение всё-таки уместно. Вот, пожалуйста, смотрите (это надо именно что смотреть):
Солнце палит. Самолёт летит низко,
Отбрасывая тень в виде большого креста, несущегося к земле.
На пашне сидит человек и что-то копает.
Тень накрывает его.
На долю секунды он оказывается в центре креста.
Я видел крест, висящий в прохладном церковном своде.
Он похож иногда на моментальный снимок
Стремительного движения.
(«На природе»).
Сравнение креста с самолётом — одно из самых затасканных в поэзии XX века, особенно ранней (даже у Гийома Аполинера в «Алкоголях» оно есть). В подавляющем большинстве случаев это сравнение отдавало натужным пафосом — отчасти кощунственным, отчасти проистекающим из попытки поумничать, «вписать традицию в современность». У Транстрёмера этого нет. Метафора та же, но безупречное исполнение удерживает картину от налипания лишних смыслов, и благодаря этому она впервые за годы пользования становится уместной…
В конечном итоге Транстрёмер всё-таки предпочитает увиденное «прочувствованному», — то есть тому самому гигиенично расфасованному «общеевропейскому содержанию». Как поэт, как профессиональный психолог и как нормальный швед он не любит много разговаривать, тем более о потрошках души. Зато он покажет нам дом на берегу озера, красно-бурый, плотный, как бульонный кубик, буксир в веснушках ржавчины, и килограмм, который в зимнюю оттепель полегчал до семисот граммов. И много других хорошо увиденных вещей.
Где-то я прочитал, что в Швеции Транстрёмера называют «поэт-сарыч» — за умение смотреть. И это сравнение с хищной птицей очень уместно. Сарыч парит над травами, выжидая, когда колыхание травинки выдаст скрытный бег полевой мыши. Транстрёмер оглядывает неподвижное и ищет в нём движение. Движение, как правило, незаметное: слишком быстрое, слишком медленное, скрытное, потайное, ожидаемое — «наступит день, когда мир придёт в движение» («Мадригал»). Движение для поэта — то, чего стоит дожидаться.
А для этого ожидания нужна спокойная зоркая неподвижность, с которой хорошие снайперы и хорошие поэты выцеливают скрытое целое, которое, по слову поэта Гераклита «любит прятаться».
ПримечанияПравить
- ↑ А вот теперь пора всё-таки процитировать Бродского:
Городок, лежащий в полях как надстройка почвы.
Монарх, замордованный штемпелем местной почты.
Колокол в полдень. Из местной десятилетки
малолетки высыпавшие, как таблетки
от невнятного будущего. Воспитанницы Линнея,
автомашины ржавеют под вязами, зеленея,
и листва, тоже исподволь, хоть из другого теста,
набирается в смысле уменья сорваться с места.
Ни души. Разрастающаяся незаметно
с каждым шагом площадь для монумента
здесь прописанному постоянно.
И рука, приделанная к фортепиано,
постепенно отделывается от тела,
точно под занавес овладела
состоянием более крупным или безразличным, чем то, что в мозгу скопили
клетки; и пальцы, точно они боятся
растерять приснившееся богатство,
лихорадочно мечутся по пещере,
сокровищами затыкая щели.1993, Вастерёс