Текст:Константин Крылов:Dixi/О литературе

Dixi

Наше всё


О литературе
Автор:
Константин Крылов




Содержание

  1. 0: О плюрализме
  2. 11
  3. 12: Об ошибках и заблуждениях
  4. 13: О простом и сложном
  5. 14: Об обязанностях
  6. 15: После водки
  7. 17: О порядке
  8. 18: О патриотизме
  9. 1: Об отмене выборов в России
  10. 20
  11. 20: Об антикоммунизме
  12. 21: Об антикоммунизме
  13. 22: О национальном духе
  14. 24: О доверии
  15. 25: О марали
  16. 26: О марали
  17. 27: О демократии
  18. 28: О западничестве
  19. 29: О самообмане
  20. 31: О парламентских выборах
  21. 32: О национализме и империализме
  22. 33: Об эффективности
  23. 34: Об элите
  24. 35: О фэнтези
  25. 36: О центре и периферии
  26. 37: О фэнтези II
  27. 38: О фэнтези II
  28. 39: О центре и периферии
  29. 3: Внеочередной выпуск: Михаил Щербаков vs Аукцыон
  30. 40: О консерватизме
  31. 41: Об информационном рынке
  32. 43: О моде
  33. 45: О литературе
  34. 46: О доносах
  35. 48: О тоталитарной эстетике
  36. 49: О потребностях
  37. 50: О недоверии
  38. 51: О договорённостях
  39. 52: Об армии
  40. 53: О стиле жизни
  41. 54: Об отношении к Западу
  42. 55: О гражданском обществе
  43. 56: Об императивах
  44. 57: О выборах
  45. 58: О повторении
  46. 59: Об обустройстве России
  47. 61: Как я уже сказал
  48. 6: О прекрасном
  49. Из архивов проекта «doctrina.ru»: поворот
  50. О Владимире Путине
Дата публикации:
7 февраля  2000



Серия:
Как я уже сказал
О доносах  • О ценностях  >



Предмет:
Александр Сергеевич Пушкин



Пушкин, как известно, наше сами знаете что. Во всяком случае, его центральное положение в русской литературе никем реально не оспаривается, в том числе и теми, кто собирался сбросить его с корабля современности: это была война против Центра как такового, а не попытка встать самим не его место. Не посягают на место Пушкина и те, кого вовсе не интересует проблема «центра» как такового, — просто потому, что они вообще ничего не оспаривают, а просто занимаются себе всякими разными занятиями с податливым русским словом. Но, по крайней мере, разговоров о том, что Солнце русской поэзии — это не Пушкин, а, ну я не знаю, кто-то ещё, никогда и не пытались заводить: место было определено не просто «сразу и навсегда» (кстати, не сразу), но со временем оно только укреплялось, да так, что перешло в разряд обстоятельств само собой разумеющихся.

При этом следует обратить внимание на два обстоятельства. Во-первых, русская литература — это единственный безусловно удачный русский проект, более того — единственный русский проект, получивший безусловное признание на Западе. Принято считать, что в этой кривой и косой стране всё не слава Богу, всё хорошее (если таковое вообще есть) вывезено с Запада, да ещё и искажено и поуродовано местным шелудивым народцем-золоторотцем, плюс тоталитаризм, несвобода, рабское сознание, и атомную бомбу тоже украли… но вот русская литература — «это да!»

Второе обстоятельство — то, что в центре этого единственного удачного и получившего признание проекта стоит фигура, сточки зрения просвещённой западной публики совершенно невзрачная. Пушкин на Западе не воспринимается вообще: как бы не старался стареющий Набоков объяснить скучающим студентам, что в похождениях Евгения можно найти хоть что-то интересное, однако ж, ничего, кроме вялого любопытства он вызвать так и не смог. Дело тут, разумеется, отнюдь не в «недопонимании»: Запад, падкий на экзотику, прилежно разбирал японские иероглифы, арабскую вязь и вавилонскую клинопись, и добросовестно находил во всём этом поводы для неумеренных восторгов. Пушкин был как раз слишком понятен, понятен именно как средненький виршеплёт, компилятор, лишенный даже тени оригинальности. Русские, однако, упрямо держались за Пушкина, как за национальную святыню, даже несмотря на неодобрение парижан, чего ни по какому другому поводу они не делали никогда: мнение Просвещённой Европы в конечном итоге всегда оказывалось для русских решающим. В этом смысле Great Russian Literature — это ещё и результат того, что русские, единственный раз за всю историю, всё-таки упёрлись и не капитулировали перед насмешками Запада над своими вкусами и пристрастиями.

Разумеется, феномен Пушкина является отнюдь не «эстетическим явлением». Скажем резче — эстетика тут вообще ни при чём. Вряд ли кто-нибудь сейчас со слезами на глазах читает «Маленькие трагедии». Пушкин с самого начала занял нишу «классики» — то есть книг не для сиюминутного чтения, то есть чтения не удовольствия ради, а по обязанности, во имя ознакомления с некими, как сейчас принято выражаться, культурными константами. Какими именно — это, разумеется, вопрос весьма интересный, но, как правило, внятное описание оных обнаруживается только постфактум, когда уже сами константы проблематизируются и превращаются в переменные. Разумеется, я никак не могу претендовать на то, чтобы разгадать «пушкинскую загадку», или хотя бы даже пополнить необъятную пушкиниану (среди томов каковой можно найти презанимательные сочинения, — например, гершензоновскую «Мудрость Пушкина», где «наше всё» сравнивается с Гераклитом). Тем не менее некоторые заметы на изрядно исписанных полях пушкинского ПСС могут оказаться небезынтересными для просвещённой публики.

Итак, приступим, и, прежде всего, выберем тему. Разумеется, поскольку мы начали свой разговор с рассуждений о «центральности» Пушкина, то, как нетрудно догадаться, и у Пушкина нас будет интересовать прежде всего «центр». Обнаружить таковой нетрудно. Если Пушкин — это своего рода «стольный град» русской литературы, то её «Кремль» (то есть центр самого «Пушкина») — это «Евгений Онегин». Почему именно «Онегин» — тоже понятно: это произведение, стоящее у самого Пушкина особняком, созданное на взлёте мастерства, шокирующе новаторский эксперимент, давший начало длинной традиции, это пересечение всех жанров, которыми владел Пушкин (от стихосложения до историографии), но при этом ставшее «школьным» (то есть, собственно, «каноническим»)… это, наконец, просто достаточно длинный текст.

Тем интереснее тот факт, что содержание этого романа в стихах, мягко говоря, сильно уступает «фаусту гёте». Впрочем, слово «уступает» тут неуместно, поскольку наводит на мысль о возможности какого-то сравнения. В то время как сравнивать просто нечего. Ну сами посудите: там — глубины и высоты национального духа, эротика, мистика, ирония, «в начале было Дело» и «остановись, мгновенье», эссе о ценных бумагах, богословие, политэкономия, изобилие стихотворных размеров, наконец — и, last not least, эффектная концовка: «Фауст» был-таки торжественно завершён, хотя это взяло изрядно времени и трудов. В то время как у Пушкина — ничего из вышеперечисленного. Вообще ничего, кроме несостоявшейся провинциальной интрижки.

Стоп. Мы сказали очень интересное слово: несостоявшейся. То есть речь идёт о событии, которого так и не случилось, но вокруг которого, однако же, закручено всё повествование. Но ведь «Онегин» весь и состоит из описаний несостоявшихся событий. В конце концов, с одного такого неслучившегося события он и начинается.

Все мы помним про дядю, который самых честных правил, и который не в шутку занемог. Услужливая память разворачивает дальше — его пример другим наука… но Боже мой, какая скука… но в чём она? Оказывается, в том, что… — и дальше следует выразительное описание унылой жизни в обществе безнадёжно больного родственника, от которого ожидается наследство (классический сюжет). Однако, вотще: дядя-то, оказывается, умер, никаких сцен ухода за умирающим нет и не предвидится.

Самое знаменитое произведение русской литературы начинается именно с такого вот странного виртуального эпизода.

Дальше — больше. Перед тем, как заставить Онегина убить Ленского, Пушкин подробно описывает все возможности примирения друзей, все резоны, всю необходимость этого шага — который всё-таки не делается. Но, покончив с Ленским, Пушкин его не отпускает, а игриво описывает несостоявшийся жизненный путь своего героя, причём в разных вариантах — «а может быть, и…» Но и это опять только словесное марево: ничего ведь нет и не будет.

Разумеется, и весь сюжет романа крутится-вертится вокруг несостоявшихся событий, главными из каковых можно считать двойной облом с «любовной линией». (Надо сказать, что здесь Пушкину удалось сгустить идиотизм ситуации до предела.) Наконец, последним несостоявшимся событием оказывается сам «роман в стихах», незаконченный и демонстративно оборванный (Пушкин, впрочем, и не собирался его завершать, о чём честно предупреждал первых своих читателей).

Тему виртуальности можно было бы раздувать и дальше — мало кто, например, обращает внимание на тот факт, что Татьяна начала «думать» об Онегине из-за досужих сплетен соседей, то есть вымечтала себе «любого» из подслушанных разговорчиков — III, 6… а вот ещё в следующей главе… но прервёмся, чтобы констатировать факт: вся поэма есть ни что иное как большой перечень несостоявшихся событий, неслучившихся с несостоявшимимся героями, короче говоря — большой мыльный пузырь. В последних строфах мыльный пузырь протыкается несколькими словами, и читатель, отряхиваясь от брызг, чувствует, что остаётся ни с чём, ибо, оказывается, ничего и не случилось. Симулякр, однако!

Но при этом текст навязчиво реалистичен, насыщен труднопредставимым количеством мелких деталей, создающих ощущение достоверности. Именно здесь, в «Онегине», правит бал «всесильный бог деталей». Тут тебе и подушки, поправляемые под изголовьем больного, и с волчихою голодной выходящий на дорогу волк, и зелёное сукно, и снег на третье в ночь, мороз и солнце, горячий жир котлет, короче — все те бирюльки, из которых была построена пирамида Великой Реалистической Традиции. Тем не менее, из этих реальных до щекотки в носу бирюлек строятся невозможные, как квадратный шар, объекты.

Главным виртуальным персонажем у Пушкина, однако, является сам же главный герой, пресловутый Онегин. Это первый, но далеко, далеко не последний в русской литературе, «человек без свойств». Социально — побочный продукт пресловутого указа о вольности дворянства, по старым русским понятиям — бездельник, прощелыга и бабник (с явными задатками альфонса), он может быть охарактеризован одним словом: лжеевропеец. Всё, чем он «берёт» простодушную публику — это тщательной имитацией внешних признаков причастности к западной культуре, начиная от блестящих штиблет, и кончая «экономией» и «Адамом Смитом» (забегая вперёд — этот «Адам Смит» русским ещё аукнется). Других культурных капиталов у него нет, как, впрочем, и денежных (с точки зрения экономии — очень кстати помер дядя), но для жизни в виртуальном обществе (в каковое быстро превратилось «освобождённое» от обязанностей перед Государем и Отечеством дворянство) довольно и этого необременительного багажа.

Пушкин, однако, всё ж таки реалист: с виртуальным героем, попавшим в реальность (а русская деревня, в которой скучал Евгений, вполне себе реальна), и происходят события тоже виртуальные, то есть не происходят вообще. Единственным пострадавшим (если здесь это слово уместно) оказывается бедняга Ленский, но и то лишь потому, что предварительно «сошёлся» с призраком слишком близко (в результате чего и сам частично приобщился виртуального существования в виде двух косых теней несостоявшихся биографий, тщательно обрисованных и обмусляканных заранее). Что касается Татьяны, то, как уже было отмечено, никакого «евгения» и не было: так, «мечта», навеянная пересудами и чтением французских чувствительных романов. В другое время Татьяна, разумеется, влюбилась бы в «алана делона», того самого, который не пьёт одеколон.

Однако, маленькая фигурка «лишнего человечка» начала угрожающе раздуваться. Нетрудно заметить, что гоголевский Хлестаков — это всё тот же виртуальный персонаж, лжеевропеец-самозванец, обманывающий простодушных провинциалов «петербургским платьем» и прочими свойствами: «взгляд и нечто» — хотя, впрочем, не гнушающийся и враками. Таков же и Чичиков, виртуальный стяжатель виртуальных объектов, пресловутых «мёртвых душ». Такова же и бесконечная череда «лишних людей», бесчисленные жизнеописания которых и составляют корпус классической русской литературы.

Тут уже попахивает бесами. Когда Набоков определял Чичикова как «мыльный пузырь, выдутый чёртом», он явно имел в виду (впрочем, не прямо «в зраке», а, как всегда у Набокова, боковым зрением) дальнейшую эволюцию образа. Лжеевропеец развился, обзавёлся пинджаком с карманАми по немецкой моде, и прытко-прытко поскакал по Руси, пощёлкивая перышком, орудием страшным, ибо им можно «прописать сатиру» (чего боялись ещё гоголевские чиновники). То есть превращаясь в «русского журналиста», пиарщика и революционера.

Мы как-то всё время забываем о том, что русские революционеры, точнее говоря, их вожди и пророки, были именно что журналистами и лжеевропейцами. Ленин и Троцкий были именно что журналистами, журналистами до мозга костей, то есть тогдашними «киселёвым и доренкой». И вечными эмигрантами, «женевскими жителями». И, разумеется, читывавшими «Адама Смита» (то бишь «Маркс-Энгельса»), ибо без этого никак невозможно. Впрочем, тема «разносчиков новостей» опять же гоголевская: если кто помнит, саму идею Хлестакова как «ревизора» подали некие Бобчинский и Добчинский, вестовщики и проныры, лица до того вроде бы ничтожные, что даже после разоблачения проходимцы ничего кроме «шуты проклятые» и «колпаки» они в свой адрес не услышали, и за базар, увы, никак не ответили.

Вернемся, однако, к теме ненастоящего мира, состоящего из настоящих деталюшек. Техники, выработанные русскими «критическими реалистами», позволяли строить галлюциногенно реалистичные, «узнаваемые» картинки, при этом совершенно ложные по своей сути. В этом смысле ни одной русской книжке, написанной в XIX — начале XX веков, доверять нельзя. Информации о той стране и тех людях, о которой эти люди вроде бы писали свои «многие томы», в этих самых томах содержится крайне мало — а та, что содержится, неправдоподобно искажена. Однако, родовой «онегинский» след отыскать несложно. В частности, русская литература поражает тем, как мало в ней того, что называется «действием» — а то действие, которое есть, на поверку все время оказывается «онегинским», то есть вечно несостоявшимся, обломившимся, или просто оказавшимся «так, мыслями». Связано это с тем самым, что главными героями всех этих сочинений были, как правило, люди пустые и ничтожные, то есть по определению не способные на хоть какое-нибудь действие, кроме, разумеется, жульничества и обмана. В этом смысле характерно пресловутое «Что делать?», герои которого после целой жизни, отданной мечтам о светлом будущем, наконец оказываются готовы и способны на Практическое Дело — открывают швейную мастерскую (впрочем, не прогореть подобный бизнес мог только в волшебном мире Николая Гавриловича). Стоило ли ради этого городить огород, не ясно.

Какова же мораль сей басни? Ну, например, такая: Пушкин был модернист и экспериментатор, и написал «свободный роман», то есть роман ни о чём. В дальнейшем сей текст был поднят на щит, и воспринят как «реализм», то есть как текст «про нас». В дальнейшем было написано множество текстов «про нас» «ни о чём». Воспитанные на этих текстах люди пришли «в сердце своём» к закономерному выводу, что «мы» = «ничто». Впрочем, это плохая, неправильная мораль, притянутая за уши… к тому же остаётся непонятно, как это с нами такая беда приключилась. Тему эту можно было бы развить, но это было уже сделано — ну хотя бы тем же Розановым, который ведь зачем-то посылал проклятия «русской литературе», и далеко не только (и не столько) явно подрывной её части (каковая заслуживает мало что злых слов, а прямого изъятия из публичных библиотек и частных собраний), но и относительно вроде бы невинной. То есть всего этого «реализьма». Dixi.