Текст:Александр Зиновьев:Русская судьба. Исповедь отщепенца/XII. Жизненный эксперимент
Русская судьба. Исповедь отщепенца
- Автор:
- Александр Зиновьев
Содержание
- Исповедь отщепенца
- Мир
- В медвежьем углу
- В столице истории
- Первый бунт
- Армия
- Война
- Мир
- Юность коммунизма
- Переходный период
- Мое государство
- Жизненный эксперимент
- «Зияющие Высоты»
- Дата написания:
- 1988
- Предмет:
- Александр Зиновьев
Брежневский переворотПравить
Снятие Хрущева и избрание на его место Брежнева в моем окружении не произвело особого впечатления. Оно прошло как заурядный спектакль в заурядной жизни партийной правящей верхушки, как смена одной правящей мафии другою. По моим наблюдениям также равнодушной была вообще реакция населения, которого смена лиц на вершинах власти вообще не касается непосредственно. Хрущевский «переворот» был переворотом прежде всего социальным. Он был подготовлен глубокими переменами в самих основах советского общества. Он отражал перелом в эволюции общества, перелом огромного исторического масштаба и значения. Брежневский же «переворот» был верхушечным, лишь в высших этажах аппарата власти. Он был направлен не против того состояния общества, какое сложилось в послесталинское время, а лишь против нелепостей хрущевского руководства, против Хрущева лично, против хрущевского волюнтаризма, исчерпавшего свои позитивные потенции и превратившегося в авантюризм, опасный для множества лиц в системе власти и для страны в целом. С социологической точки зрения брежневский период явился продолжением хрущевского, но без крайностей переходного характера. В наших кругах никаких антихрущевцев не было и никакой борьбы против хрущевцев не велось. Все те, кто холуйствовал перед Хрущевым, без всяких конфликтов и переживаний начали делать то же самое в отношении Брежнева. И даже еще усерднее.
Принято считать снятие Хрущева реакцией неких консерваторов на попытку Хрущева реформировать советское общество в прозападном духе, будто некий консервативный аппарат помешал прогрессивному Хрущеву осуществить эту перестройку общества. Это сущий вздор. На самом деле всемогущий аппарат помешал Хрущеву в его сталинских амбициях и рецидивах. Он сохранил основные итоги десталинизации страны и направил ее по пути нормальной (для этого типа общества) эволюции зрелого социального организма. В первые годы брежневского руководства улучшения условий жизни и либерализация были гораздо более значительными, чем в хрущевские годы. Хрущевские улучшения казались более значительными, поскольку сравнивались непосредственно со сталинскими годами. После брежневского «переворота» сравнение производилось уже с достижениями периода хрущевского, что создавало ложное впечатление брежневской «реакции», якобы наступившей после хрущевской «либерализации».
Иллюзия поворота советского общества вспять создавалась за счет того, что стали обращать внимание в первую очередь на недостатки брежневского периода, особенно во вторую его половину, считая достижения чем-то само собой разумеющимся. Так, в отношении диссидентского движения стали прежде всего видеть репрессии против диссидентов, а не тот факт, что они появились в большом количестве и распустились до такой степени, какая была немыслима при Хрущеве. Недостатки стали выступать на первый план не потому, что они только теперь появились, а потому, что стало свободнее и о них можно было говорить гораздо смелее, чем ранее. Именно улучшения брежневского периода способствовали тому, что недостатки стали занимать больше места в сознании людей. А колоссальный культурный взрыв в брежневские годы не идет ни в какое сравнение с жалкой хрущевской «оттепелью». На этот взрыв были обрушены репрессии. Но он все же произошел, и этот факт для истории не менее важен, чем факт его разгрома.
Хрущевский период был переходом советского общества от состояния юности к состоянию зрелости. Этот переход растянулся на несколько лет. Ничего необычного в этом нет. Исторические процессы протекают во времени, как и любые другие материальные процессы. Кроме того, процессы в руководстве обществом не всегда и не на все сто процентов совпадают с процессами в фундаменте общества. Последние в брежневские годы все более стали уходить из-под контроля властей.
В брежневские годы реальный коммунизм впервые в истории достиг сравнительно завершенной формы. Обнаружилась прозаическая и заурядная натура реального коммунизма, его объективные закономерности, механизмы его функционирования и перспективы на будущее. При Брежневе ввели в употребление выражение «развитой социализм». Мы над этим потешались. Называли прошлое состояние недоразвитым социализмом. Определяли развитой социализм как совокупность пережитков капитализма, пожитков социализма и недожитков коммунизма. Слова «социализм» и «коммунизм» тут употреблялись в марксистском идеологическом смысле как обозначения низшей и высшей стадии коммунистической формации. Называя развитой социализм также зрелым социализмом, мы называли полный коммунизм перезрелым социализмом. Хотя я и потешался над выражением «развитой социализм», социологически и исторически оно было верным. Оно соответствовало реальному великому перелому в истории реального коммунизма. Впрочем, и достойная смеха форма осознания этого перелома была вполне адекватна самому результату перелома. Великая история коммунизма, достигнув зрелости, сбросила трагические и романтические наряды юности и обрядилась в наряды прозаически-комические, гораздо более отвечающие ее природе. В этом, кстати сказать, заключалась также одна из особенностей зрелого коммунизма. На место трагического злодея Сталина пришел полуклоун Хрущев, которого отпихнул стопроцентный клоун и маразматик Брежнев, гораздо более подходящий на роль Бога реального коммунизма именно в силу своей из ряда вон выходящей ничтожности. С точки зрения личных особенностей незаурядность Хрущева символизировала незаурядность самого исторического перелома, а заурядность Брежнева — заурядность самого зрелого коммунизма.
Брежнев и брежневизмПравить
Брежневские холуи называли Брежнева руководителем «ленинского типа». Ему это нравилось. Он охотно играл эту роль. Когда он поднялся на высшую ступень карьеры, в Москве появился такой анекдот. «Как к вам теперь обращаться, Леонид Ильич?» — спросили Брежнева его помощники. Брежнев кокетливо опустил подкрашенные ресницы и сказал скромно: «Зовите меня просто Ильич». Ильичом с любовью называли Ленина. Ильич Второй — так в насмешку и называли довольно часто Брежнева в наших кругах. Шутили также, что после смерти Брежнева его положат в Мавзолей вместо Ленина и на Мавзолее будет слово «Лёнин» (от уменьшительного «Лёнька» для «Леонид»). Однако доминирующим в его подсознании всегда был образ Сталина. Сталин был для него образцом. Но Брежнев был карикатурой на Сталина. Культ Сталина вырастал снизу общества и поддерживался сверху. Культ Брежнева насаждался его холуями исключительно сверху и презирался как в массе народа, так и в самом брежневском окружении. Он был циничным. Честолюбие Сталина имело под собой деяния эпохального значения. Тщеславие Брежнева превзошло сталинское и было явлением социально-патологическим. Брежнев побил мировой рекорд в отношении наград: 260 орденов и медалей весом в 18 килограммов! Тщеславие Брежнева и его мнимые военные заслуги породили целую серию злых шуток. Вот, например, одна из них. Спрашивается: кто самый выдающийся агроном в мире. Отвечают: Брежнев, так как он собрал самый большой урожай орденов на Малой земле (имеется в виду незначительный эпизод времени войны, раздуваемый до масштабов Сталинградской битвы). Или вот другая шутка. Маршал Жуков обратился к Сталину за советом по поводу готовящейся Курско-Орловской битвы. «Обратитесь к полковнику Брежневу, — сказал Сталин. — Он лучше всех знает, что делать».
Свой путь «вождя» Брежнев начал с коротенькой речи, которую за пять минут сочинил А. Бовин, мой бывший собутыльник и приятель, ставший известным журналистом-международником.
А кончил «эпохальными» многочасовыми речами, которые для него сочинял целый штат помощников. И в теории Сталин не давал Брежневу покоя. Отсюда его вклад в марксизм-ленинизм в виде новой Конституции и новой Программы партии. Он затеял обмен партийных билетов, лишь бы получить билет за номером 2, билет номер 1 вручили давно умершему Ленину.
Брежневские холуи называли его «пламенным борцом за мир, за коммунизм». Трудно было вообразить пламенность в этом существе, которое напоминало робота первого поколения и могло бы служить наглядной иллюстрацией преждевременного старческого маразма. Особой пламенности в борьбе за коммунизм в нем не замечалось и на более ранних этапах его карьеры. В среде советских руководителей пламенность по отношению к коммунизму теперь встречается изредка, да и то лишь в сусловской форме. А это чисто советская пламенность, замораживающая, удушающая скукой и серостью. А что касается борьбы за мир, вспомните о Чехословакии и Афганистане! Думаю, что в развязывании войны в Афганистане свою роль сыграло и непомерное тщеславие Брежнева. Став маршалом, он возмечтал стать генералиссимусом по примеру Сталина, для этого нужна была хотя бы малюсенькая, но настоящая война.
Полководец, не выигравший ни одного сражения, но имеющий больше наград, чем самые выдающиеся полководцы времен войны; теоретик, интеллектуальный уровень которого не превосходил уровень партийного работника районного масштаба, но под именем которого шел мощный поток словесной макулатуры, таким был Брежнев, символ и характерное порождение современного советского общества. О Сталине говорили: Сталин — это Ленин сегодня. И не без оснований. О Брежневе тоже можно было сказать: Брежнев — это Ленин и Сталин вместе, но сегодня. Сегодня — вот в чем суть дела. В уже сложившемся, реальном коммунистическом обществе, т. е. в царстве серости, бездарности, скуки, лжи, насилия и прочих уже общеизвестных явлений этой осуществившейся светлой мечты человечества. И культ Брежнева был на самом деле не культом личности в принятом смысле слова «личность», а культом социальной функции, как таковой, т. е. культом обезличенности. Если бы после смерти Брежнева его шкуру набили опилками, то получившееся чучело могло бы выполнять эту функцию не хуже, а может быть, и лучше, чем живой Брежнев. Культ Брежнева был культом правящей мафии, которую он лишь символизировал.
В подражание сталинской Конституции была придумана Конституция брежневская. Была придумана и новая Программа КПСС. И то и другое — явления чисто идеологические. Брежневские подхалимы называли Конституцию 1977 года «подлинным манифестом развитого социализма». Они же назвали Программу КПСС тоже «подлинным манифестом», но уже полного коммунизма, «коммунистическим манифестом двадцатого века». Можно сказать, переплюнули «Коммунистический Манифест» Маркса и Энгельса. В «обсуждение» этих идеологических документов было вовлечено чуть ли не все взрослое население, школьники старших классов, студенты, солдаты. Это были грандиозные идеологические кампании, количественно во много раз превосходившие сталинские массовые идеологические оргии. Я знаю, как сочинялись упомянутые «манифесты» и вообще все «теоретические» документы советских вождей. Работу эту в конце концов сваливали на самую плебейскую часть сотрудников идеологических учреждений. Но в истории свои критерии отбора и оценок. Дело тут в том, что даже самые умные, образованные и талантливые идеологические аристократы не смогли бы выполнить эту историческую задачу создания «коммунистического манифеста двадцатого века» лучше, чем самые глупые, невежественные и бездарные идеологические плебеи: эти «манифесты» и прочие вклады в сокровищницу марксизма-ленинизма по самой природе не могли быть иными, и создатели их должны были быть адекватны им.
Сочинялся весь брежневский идеологический идиотизм под руководством именно тех «молодых, талантливых, инициативных» молодых (тогда) людей, которые в горбачевские годы вылезли на поверхность и составили мозговую элиту горбачевизма. Только теперь они в угоду новому хозяину стали поливать грязью своего прежнего хозяина Брежнева.
Ирония истории заключалась в том, что Брежнев, подражая Сталину по внешним формам власти, был его прямой противоположностью. Именно с его именем оказался связанным стиль руководства, противоположный сталинистскому. Сталинистский стиль руководства был волюнтаристским. Он заключался в том, что высшая власть стремилась насильно заставить население жить и работать так, как хотелось ей, власти. Брежневский же стиль руководства, хотел он этого или нет, оказался приспособленческим. Здесь сама высшая власть приспосабливалась к объективно складывавшимся обстоятельствам жизни населения. Высшая власть разыгрывала спектакли волюнтаризма, а на самом деле плелась в хвосте неподвластной ей эволюции страны. Альтернатива сталинизму не есть нечто хорошее. Она может быть столь же гнусной, как и то, альтернативой чего она является. Это лишь две крайности в рамках одного и того же социального феномена.
Анекдоты о БрежневеПравить
Как я уже писал, анекдоты о Брежневе выражали презрение к нему как к полному ничтожеству.
Приведу несколько примеров. Брежнев попросил помощников написать ему доклад на один час. Они подготовили доклад. Но вместо часа Брежнев читал его четыре часа. Он возмутился и начал ругать помощников. Те же сказали, что они доклад подготовили на час, но что Брежнев прочитал все четыре копии его.
Или вот такой анекдот, например. В квартире Брежнева зазвонил телефон. Брежнев снял трубку и сказал: «Дорогой Леонид Ильич слушает».
В квартире Брежнева раздался звонок. Брежнев подошел к двери, надел очки, вынул бумажку из кармана и прочитал: «Кто там?»
Как известно, Брежнев был награжден 260 медалями и орденами общим весом в 18 килограммов. Задается вопрос: что будет с крокодилом, если он проглотит Брежнева? Ответ: крокодил будет две недели испражняться орденами.
Сообщение радио: «Генеральный секретарь ЦК КПСС Леонид Ильич Брежнев после тяжелой болезни, не приходя в сознание, приступил к исполнению служебных обязанностей».
Творческий подъемПравить
В 1963 году я выбрался из очередного душевного кризиса, отбросил все, что было связано с житейской суетой, и сосредоточился на творческой деятельности в области логики и методологии науки. Научная работа увлекала меня так, как никогда до этого. У меня появилось множество учеников. Я относился к ним как к детям. Забота о них наряду с занятиями наукой оттеснила все остальное далеко на задний план. Потребность в близких людях в значительной мере компенсировалась близостью с учениками. И они во мне видели нечто большее, чем просто профессора и научного руководителя.
За годы 1964 — 1974-й я опубликовал множество книг и статей, причем многие на западных языках. Подготовил десятки студентов и аспирантов. Создал свою группу (и школу) в логике, которая стала приобретать международную известность. Получил титул доктора и профессора. Был профессором и заведующим кафедрой логики, членом редколлегии журнала «Вопросы философии», членом важной комиссии Министерства высшего образования. Мои работы имели международный резонанс. Меня постоянно приглашали лично на международные профессиональные конгрессы и симпозиумы. Я был избран в Академию наук Финляндии, что было серьезным признанием моих заслуг в логике. Я стал одним из самых цитируемых философов в Советском Союзе и самым широко цитируемым советским философом на Западе. Все это пришло ко мне не вследствие моих карьеристических усилий, а благодаря личным результатам и благодаря фактической либерализации советского общества, происходившей фактически и вопреки усилиям властей остановить ее.
Вместе с тем эти годы были самыми успешными годами моего жизненного эксперимента, т. е. попытки реализовать мой идеал личного автономного государства. То, что именно эти годы стали годами моего эксперимента, произошло не случайно. Дело в том, что моя жизненная концепция была создана для зрелого коммунистического общества, как стали говорить при Брежневе — для «развитого социализма». А такое состояние наступило лишь в эти годы.
И в моем личном положении в обществе я достиг идеала.
Я стал доктором наук, старшим научным сотрудником и профессором, что обеспечивало мне высокий материальный уровень и почти полную свободу действий. Мое личное положение и мои личные отношения с людьми открывали мне доступ в самые различные слои, сферы и учреждения общества. Я получил возможность наблюдать механизмы советского общества почти что в лабораторно чистом и не прикрытом ничем виде. Я мог в своем поведении позволить себе многое такое, что было фактически запрещено для других, например не быть марксистом, общаться с иностранцами, печататься на Западе; свои лекции, публичные выступления и частные разговоры вести так, «как будто никакой советской власти, никакого марксизма, никакой партии не существовало» (это слова из одного из доносов, которые на меня в те годы сочинял мой близкий друг и вместе с тем непримиримый враг Э. Ильенков).
Не знаю, как в отношении других, но в отношении меня презираемая на Западе объективная диалектика сыграла свою роковую роль. Мои усилия в науке и в преподавании принесли мне успех и способствовали укреплению моего личного государства. Но они же одновременно стали действовать в противоположном направлении — в направлении разрушения его. Чем больше становились мои успехи, тем сильнее становилось решение моей среды остановить меня. Все эти десять лет были годами постоянной борьбы со средой, борьбы, распылившейся на тысячи мелких стычек по самым, казалось бы, ничтожным поводам.
Мое окружениеПравить
Мне приходилось, разумеется, сталкиваться с рабочими, крестьянами, конторскими служащими, с людьми из сферы обслуживания. Но все эти категории людей не играли фактически ту роль в советском обществе, какую им приписывала советская идеология и пропаганда. Я жил главным образом в среде людей, которые были самой активной, самой культурной и самой интересной во многих отношениях частью населения, — в среде той части интеллигенции, которая непосредственно соприкасалась с высшими органами власти (в особенности с ЦК и КГБ), обслуживала их и вместе с тем была погружена в общую среду социально и культурно активной части населения.
В хрущевские и брежневские годы совершенно отчетливо обнаружилась социальная структура советского населения, характерная для коммунистического общества. Марксистское деление советских людей на рабочих, крестьян и интеллигенцию утратило даже идеологический смысл. Многомиллионная армия работников системы власти и управления образовала особый слой, который никак нельзя было отнести к указанным трем категориям. Даже в анкетах в пункте «социальное положение» писали не «интеллигент», а «служащий». Причем сами понятия «рабочие», «крестьяне» и «интеллигенция» лишились прежнего смысла.
Кто-то (кажется, А. Солженицын) предложил ввести в употребление понятие «образованщина». Но я в этом особой надобности не вижу. Тот факт, что многие люди в советском обществе получают среднее и высшее образование, не дает оснований относить этих людей к одной и той же социальной категории. Уровень образования вообще не есть критерий социологический. Дело, в конце концов, не в словах. В советском обществе сложился многочисленный и социально влиятельный слой граждан, которые профессионально работают в области культуры, хранят достижения культуры, передают их новым поколениям и сами вносят в культуру свой вклад. В советском обществе все они (за редким исключением) являются сотрудниками государственных учреждений или членами особого рода организаций вроде Союза писателей, Союза художников, которые фактически суть лишь разновидности все тех же государственных учреждений. И почти все, что делают эти граждане, делается в рамках этих учреждений и под их контролем. Сами же эти учреждения в целом включены в единую систему советских учреждений, находятся под строжайшим контролем органов управления, включая партийный контроль. К этой же категории можно отнести многих профессионально образованных граждан, обслуживающих интеллектуальный аспект работы аппарата власти и управления. Я считаю возможным за этой категорией граждан, профессионально исполняющих культурные, интеллектуальные и творческие функции общества, сохранить название «интеллигенция» (во всяком случае, я буду это слово употреблять здесь именно в таком смысле).
В хрущевские и брежневские годы с полной очевидностью обнаружилось, что с моральной точки зрения советская интеллигенция есть наиболее циничная и подлая часть населения. Она лучше образована. Ее менталитет исключительно гибок, изворотлив, приспособителен. Она умеет скрывать свою натуру, представлять свое поведение в наилучшем свете и находить оправдания. Она есть добровольный оплот режима. Власти хоть в какой-то мере вынуждены думать об интересах страны. Интеллигенция думает только о себе. Она не есть жертва режима. Она носитель режима. Вместе с тем в эти годы обнаружилось и то, что именно интеллигенция поставляет наиболее активную часть в оппозицию к той или иной политике властей. Причем эта часть интеллигенции, впадая в оппозицию к режиму, выражает лишь свои личные интересы. Для многих из них оппозиция выгодна. Они обладают привилегиями своего положения и вместе с тем приобретают репутацию жертв режима. Они обычно имеют успех на Западе. Западу удобно иметь дело с такими «борцами» против советского режима. Среди таких интеллигентов бывают и настоящие борцы против язв коммунистического строя. Но их очень мало.
Либеральная фрондаПравить
В хрущевские годы в среде советской интеллигенции стали приобретать влияние люди, выглядевшие либералами в сравнении с людьми сталинского периода. Они отличались от своих предшественников и конкурентов лучшей образованностью, «большими» способностями и инициативностью, более свободной формой поведения, идеологической терпимостью. Они вносили известное смягчение в образ жизни страны, стремление к западноевропейским формам культуры. Они стимулировали критику недостатков советского общества, сами принимали в ней участие. Вместе с тем они были вполне лояльны к советской системе, выступали от ее имени и в ее интересах. Они заботились лишь о том, как бы получше устроиться в рамках этой системы и самую систему сделать более удобной для их существования. Если антисталинизм был оппозицией крайностям коммунистического строя, то либерализм был оппозицией провинциализму, застойности, серости его умеренного существования.
В брежневские годы «либералы» приобрели настолько сильное влияние на всю интеллигентскую среду, что первую половину брежневского правления можно было бы назвать либеральной, причем с большим основанием, чем хрущевские годы. Во вторую половину брежневского правления «либерализм» пошел на спад. Но это не означало, что «либералов» потеснили некие «консерваторы». Это означало, что сами «либералы» в массе своей стали эволюционировать в сторону «консерватизма», исчерпав свой «либерализм» и урвав свои куски от благ общества.
В тех кругах «либеральной» интеллигенции, в которых мне приходилось вращаться, уже в хрущевские годы началось расслоение. Основная масса стала потихоньку приспосабливаться к новым условиям и устраиваться более или менее комфортабельно за счет науки, искусства, культуры. Наиболее ловкая и предприимчивая часть начала делать успешную карьеру, выделяясь в привилегированные слои. Сравнительно небольшая часть, не способная к карьере или избегавшая ее в принципе, ушла в творческую и в чисто интеллектуальную деятельность, как таковую. Грани между этими тремя группами не были резкими и неподвижными. Происходили всякого рода флуктуации. Но в принципе эти три тенденции можно было видеть в поведении вполне конкретных личностей.
Было бы несправедливо отрицать ту положительную роль, какую «либералы» сыграли в советской истории. Это было движение, в которое было вовлечено огромное число людей. Деятельность «либералов» проявлялась в миллионах мелких дел, в совокупности оказавших влияние на весь образ жизни советского общества. Если антисталинистское движение проходило в рамках партийных организаций, то либеральное движение вышло за эти рамки и захватило более широкий круг советских учреждений. Подробнейшим образом интеллигентская либеральная фронда описана мною в «Зияющих высотах». Ниже я хочу остановиться еще на одном явлении этого периода, которое вносит дополнительный штрих в это описание. Оно связано с именами Кафки и Оруэлла. Это явление очень важно для меня как писателя и социолога.
КафканьеПравить
В московских интеллигентских кругах начали говорить о Кафке уже в конце хрущевского правления. В 1965 году были опубликованы некоторые сочинения Кафки по-русски — «Процесс» и ряд новелл. Официально творчество Кафки истолковывалось как отражение пороков буржуазного общества, как признак его глубокого разложения и предвестник его скорой гибели. Но московские фрондирующие интеллектуалы использовали его как повод в завуалированной форме похихикать насчет язв своего собственного общества и повздыхать о своей собственной печальной участи. Они, разумеется, истолковали творчество Кафки как разоблачение советского «тоталитарного режима». Вздохи были лицемерны, ибо участь вздыхателей была не столь уж печальна: они делали карьеру, добивались успехов, обогащались материально. Истолкование было притянуто за уши. Но это не мешало московским «храбрым» интеллектуалам вести бесконечные разговоры, в которых они блистали своей осведомленностью насчет «современной» культуры и прогрессивностью воззрений. Появился даже особый термин для обозначения разговоров такого рода: «кафкать», «кафканье». Изобрел этот термин философ Э. Соловьев, написавший по этому поводу замечательное стихотворение. Кафканье становилось модой. Те, кому Кафка не нравился по каким-то причинам (в этом мало кто признавался), или кто признавался в том, что понятия не имеет о Кафке (таких было еще меньше), рассматривались как невежды и мракобесы. При этом лишь немногие на самом деле прочитали сочинения Кафки. Большинство же перелистало их наспех или вообще не читало (в силу незнания западных языков хотя бы), получая сведения о них из вторых и третьих рук, причем весьма фрагментарные и искаженные.
Вскоре, однако, мощный поток прямого разоблачения недавней советской истории (периода сталинизма) оттеснил кафканье на задний план. Более или менее широкий интерес к Кафке спал. Это не было случайным. И не было просто ослаблением моды. Произошло это в силу неадекватности творчества Кафки вкусам, менталитету и потребностям московской интеллигентной читающей публики. Вспоминаю, как в начале хрущевской эры в одной компании московских интеллектуалов с вечера до утра спорили о том, в какой мере «Процесс» Кафки соответствует процессам сталинских времен. Никто из спорящих не принимал участия в сталинских процессах ни в качестве жертв, ни в качестве палачей. Когда же «лагерная» литература стала более или менее доступной в наших кругах, выяснилось, что процессы сталинских времен ничего общего не имели с процессом в изображении Кафки. Можно, конечно, тут заметить, что ошибочно истолковывать сочинения Кафки как реалистическое описание каких-то явлений. Но тут дело было не в литературоведении, а в реальной жизненной ситуации. Творчество Кафки было поводом поговорить о реальности, и этот повод оказался слабым, неглубоким и непродолжительным.
Но, как бы мы ни истолковывали творчество большого писателя, в нем так или иначе отражается реальность. Вопрос лишь в том, какая именно реальность отражается в нем и что происходит с этой реальностью сегодня. В творчестве Кафки отразилась реальность западного общества его времени. Но реальность западного образа жизни того времени (впрочем, и сегодня тоже) обладала чертами, которые являются специфическими именно для этого типа социальной организации, и чертами, которые являются общими всякому развитому обществу, но которые становятся доминирующими лишь в обществе коммунистического типа. В реальности они существовали совместно и казались неразделимыми. Интерпретаторы Кафки, выделяя те или иные из этих явлений и подчеркивая их, могут представить его то критиком умирающего западного (буржуазного) общества, то предтечей нарождающегося коммунистического общества. При этом одни интерпретаторы все то, что им кажется отражением зла в творчестве Кафки, приписывают обществу буржуазному, а другие — коммунистическому. А между тем опыт жизни реального коммунистического общества в Советском Союзе позволяет осуществить тут должную дифференциацию.
Опыт реального коммунистического общества обнаруживает, что самые мощные средства порабощения индивида обществом ему подобных заключаются в повседневном образе жизни множества обычных людей. Они настолько привычны и очевидны, что остаются незамеченными даже самыми, казалось бы, глубокими мыслителями и художниками. Механизм этого порабощения не имеет ничего общего с той картиной, какую изображает Кафка. Переносить ее на советское общество — значит мистифицировать очевидную реальность, уклоняться от честных и откровенных разговоров о ней. Это было характерно для фрондирующей интеллигенции брежневских лет. В произведениях писателя отбирались определенные идеи и образы. Затем в некоторой реальности подыскивались какие-то явления, которые, по идее, должны были быть осуществлением предчувствий и предсказаний писателя. Реальность подгонялась под литературу. И как правило, реальность искажалась в угоду некоторой априорной концепции для фрондирующих интеллектуалов показать безнаказанно «кукиш в кармане» режиму, которому они сами служили.
Невежество есть силаПравить
Сочинения Оруэлла стали циркулировать в наших кругах уже в брежневские годы, причем в самодеятельных переводах, сделанных, кстати сказать, добросовестно. Они имели больший успех, чем сочинения Кафки, особенно «1984». Об этой книге много говорили и спорили. Причем ее истолковывали как книгу социологическую и даже как профетическую, предсказывавшую будущее состояние человечества. Это истолкование делалось отнюдь не против воли и намерений самого Оруэлла. Он сам, по его словам, стремился довести до логического конца «тоталитарные идеи», которые были достаточно сильными уже в его время и которые уже частично реализовались в гитлеровской Германии и в сталинской России. Год 1984-й был на Западе объявлен годом Оруэлла, поскольку именно к этому году были приурочены события его книги. Я сделал в связи с этим ряд выступлений. Но все идеи этих выступлений я высказывал еще в спорах в московских компаниях в брежневские годы, причем еще более резко и детально, чем я это делал, оказавшись на Западе. Московские споры имели для меня более важное значение, поскольку для меня речь шла об объективно научном понимании советского общества. Мои взгляды на коммунистическое общество и на эволюцию человечества в эти годы складывались в значительной мере в полемике с оруэлловской картиной, которая считалась наилучшим описанием реального коммунизма и эволюции человечества в нашу эпоху. Мне же эта картина представлялась поверхностной, примитивной, надуманной. Она была очень эффектной и удобной в сфере идеологически-пропагандистской критики коммунизма. Я же шел по пути критики научной, отвергающей всякие литературные эффекты.
Согласно книге Оруэлла, общественное устройство в 1984 году будет более примитивным, чем пятьдесят лет назад. Если тут и является что-то более примитивным, так это представление об общественном устройстве, а не само это устройство. Посудите сами! Социальный строй будущего послекапиталистического общества выглядит по Оруэллу так. На вершине общественной пирамиды — Большой Брат. Ниже идет Внутренняя Партия, еще ниже — Внешняя Партия, и в самом низу — массы («пролы»). Большой Брат всесилен и непогрешим. Его роль — фокусировать в себе эмоции общества: любовь, страх и другие. Внутренняя Партия есть мозг общества, Внешняя — его руки. Вся система управления сосредоточена в четырех министерствах. Пролы не имеют интеллекта, лишь сорок процентов из них имеют какое-то образование. Дети начинают работать с двенадцати лет. Члены партии отделены от масс и находятся под постоянным контролем полиции мысли. Существенную роль здесь играет особое техническое устройство (телескрин), с помощью которого осуществляется физическое наблюдение за ними. Здесь преследуется как преступление любовь, низводится почти до нуля сексуальное чувство. Люди одиноки, духовно изолированы. Сослуживцы, годами работая вместе, обычно даже не знают друг друга. Власть в обществе принадлежит Партии. Партия добивается власти путем причинения людям боли, мучений, страха. Это общество вообще основывается на ненависти. Прогресс теперь есть движение к еще большей боли, к еще большим страданиям. Партия не передает власть своим детям по наследству. Зачем Партия добивается власти? Тут самый главный секрет Партии. И раскрывается этот самый глубокий, таинственный и интригующий секрет в самом конце книги: оказывается, власть для Партии — не средство, а конечная цель. Партия добивается власти ради самой власти.
Реальное коммунистическое общество мало что общего имеет с таким описанием. Оно не лучше и не хуже оруэлловского. Оно просто совсем иное. Разумеется, в оруэлловское описание вошли те сведения о реальном коммунизме, которые он получил из различных источников. Но построено это описание в соответствии с понятиями, представлениями, критериями, вкусами, менталитетом и психологией западного читателя. Это, пожалуй, до сих пор есть наиболее сильное и характерное выражение того, как себе представляет коммунистическое общество западный человек, который никогда не жил в условиях реального коммунизма, который имеет о последнем весьма поверхностные и отрывочные сведения, который живет в сравнительно благополучных условиях западной демократии и с иллюзиями насчет неких неотъемлемых потребностей, качеств и прав человека. Оруэлловское описание будущего (для его времени) общества построено так, чтобы вызвать чувство страха, негодования и протеста именно у такого читателя. Потому в нем доминируют чисто негативные явления сталинского периода и нелепые сказки, которые принесли на Запад российские эмигранты и поверхностные западные наблюдатели. А адекватное описание реального коммунистического общества не только не может вызвать подобные эмоции в душе такого читателя, оно вообще обречено остаться непонятым. Нужны иные понятия, критерии, представления, вкусы, чтобы такое адекватное описание коммунизма понять. Нужен опыт жизни в условиях реального коммунизма, чтобы испытать страх, негодование, протест и прочие эмоции такого рода.
Реальное коммунистическое общество приходит в мир прежде всего как искушение и облегчение условий жизни для многих миллионов людей. Лишь на этой основе оно развивает и обнаруживает свою подлинную натуру как новая форма угнетения, рабства, неравенства. Оно при этом порождает новый тип человека как существа социального, с новыми представлениями о мире, об обществе, о ценностях и смысле жизни, с новыми критериями оценки всего происходящего. Оно порождает нового человека, с точки зрения которого оруэлловское общество выглядит лишь как намек на недостатки того реального общества, в котором он живет, в частности на дефицит предметов потребления, доносы, фальсификацию истории.
Приведу лишь несколько разрозненных примеров несоответствия оруэлловского описания реальному коммунистическому обществу, классическим и историческим первым образцом которого является Советский Союз. Это общество поголовной и обязательной грамотности. Причем грамотность здесь не есть показатель некоей душевной доброты властей, она есть абсолютная необходимость для существования всей системы хозяйства, культуры и управления. Детский труд запрещен. Люди чувствуют себя детьми здесь гораздо дольше, чем на Западе. Условия труда здесь значительно легче, чем на Западе. Хотя жизненный уровень тут в целом ниже, чем на Западе, зато тут все основные жизненные факторы гарантированы — работа, образование, жилище, медицинское обслуживание, пенсия. Семья здесь не разрушается, дети не отрываются от родителей. Любовь и секс не преследуются, если они не переходят в разврат и извращения. Коммунистическое общество вообще устраняет проблему одиночества и изолированности индивида. Индивид здесь оказывается во всех своих основных жизненных функциях членом коллектива, полностью подпадает под его (коллектива) контроль. И никакого мистического телескрина тут не нужно, ибо члены коллектива знают друг о друге все, причем знают наперед.
С социологической точки зрения коммунистическое общество разделяется не на партию и пролов, а совсем на иные структурные элементы и иные категории граждан. Партия здесь имеет совсем иную структуру. И роль ее иная. Члены партии не отделены от прочих граждан общества. Образ жизни большинства из них не отличается от образа жизни беспартийных. Привилегированные слои населения передают свое положение по наследству своим детям благодаря лучшему образованию и связям родителей. Все жизненные блага в этом обществе распределяются в соответствии с социальным положением индивидов. И люди добиваются власти здесь не ради власти, как таковой, а ради тех жизненных благ, какие дает власть. Глубочайший секрет оруэлловской Партии есть на самом деле социологическая нелепость. Никаких мистических секретов в этом обществе нет вообще. Оно страшно своей серостью, прозаичностью, нормальностью, целесообразностью.
Нелепостью выглядит также и идеология оруэлловского послекапиталистического общества в сравнении с идеологией реального коммунистического. «Мы, — заявляет представитель господствующей верхушки оруэлловского общества, — отказались от идеи девятнадцатого века, будто существуют какие-то объективные законы природы. Мы, — утверждает он, — сами создаем законы природы. Реальность существует лишь в коллективном сознании Партии и нигде больше. Реальность находится внутри черепа. Мы контролируем сознание и благодаря этому контролируем материю».
С такой идеологией долго управлять обществом невозможно. Идеология реального коммунистического общества опирается на науку и использует ее достижения. Управление этим обществом в принципе невозможно без признания объективных закономерностей природы и общества.
Оруэлл на самом деле не предсказал будущее посткапиталистическое общество, а отразил страх Запада перед ним.
Кто-то сказал, что масштабы ученого определяются тем, как много людей он ввел в заблуждение и насколько долго. Эту формулу можно применить и к оценке масштабов личности в сфере социальной мысли. С этой точки зрения вклад Оруэлла в формирование западных представлений о будущем посткапиталистическом обществе огромен. И Запад в ближайшие годы вряд ли с ними расстанется. Так что книге Оруэлла предстоит еще немало лет влиять на умы и чувства миллионов людей на Западе. Ничто так долго не застревает в душах людей, как ложные идеи, ставшие предрассудком. Невежество действительно есть сила!
Время кукишейПравить
По тем же причинам я остался равнодушен к сочинениям Замятина, Платонова, Булгакова и других, которые стали играть роль того же «кукиша в кармане». Вообще это была эпоха «кукишей». Критику «режима» усматривали во всем мало-мальски похожем на нее и всему старались придать намек на критику. В игре стало принимать огромное число людей, включая научных работников, профессоров, писателей, художников, журналистов, сотрудников аппарата власти и даже КГБ, иностранцев. Характерным примером такого рода был Театр на Таганке, руководимый Ю. Любимовым. Этот период «кукишей в кармане» (и в том числе театр Любимова) я подробнейшим образом описал в «Зияющих высотах». В эти годы значительная часть столичной интеллигенции заняла позицию «как бы расстрелянных». Эти люди прекрасно устраивались в жизни и делали успешную карьеру, но вместе с тем стремились выглядеть так, будто именно они суть жертвы режима. Они стремились урвать для себя все — и все блага слуг режима, и репутацию борцов против режима.
ОльгаПравить
В 1965 году в Институт философии поступила на работу девятнадцатилетняя Ольга Сорокина. Она только что окончила школу и курсы машинописи и стенографии при Министерстве иностранных дел. Ее должны были взять на работу в Президиум Верховного Совета СССР как лучшую выпускницу курсов. Но оформление затянулось чуть ли не на целый год из-за того, что ее сестра была замужем за иностранцем. Хотя этот иностранец был венгр, окончивший военную академию в Москве, с точки зрения КГБ он был все равно иностранцем. И Ольга поступила к нам в институт. Когда ее в конце концов решили все же взять в Президиум Верховного Совета, она отказалась и осталась в институте. Мы познакомились. Она перепечатывала мне на машинке сноски на иностранные источники. Участвовала в выпуске стенных газет. Мы встречались также на праздничных вечерах в институте, ходили в одних компаниях в туристические походы, ездили на экскурсии. Короче говоря, мы подружились. Появились взаимные симпатии. Но о более близких отношениях я и думать не хотел. Хотя я выглядел и чувствовал себя много моложе своих лет, разница в возрасте была слишком большой: двадцать три года. К тому же я крепко обжегся на предыдущей женитьбе и боялся повторения. Ольга была чрезвычайно привлекательной внешне. Около нее всегда крутились поклонники. Рассчитывать на то, что у нас получится мирная и спокойная семья, я не мог. Положение холостяка меня вполне устраивало. Ко всему прочему, женитьба, как мне казалось, могла повредить и даже разрушить мое государство, которое я уже начал успешно строить. Я был окружен студентами и аспирантами. Они поглощали все мои отцовские потенции. Ложась спать, я повторял многократно слова: «Как хорошо, что я один! Боже, благодарю тебя за то, что я один!» Просыпаясь, я говорил себе те же слова. Я говорил это себе много раз и в течение дня.
Однако я не устоял, и мы поженились. В 1967 году я наконец-то получил свое жилье — однокомнатную квартиру площадью 19 кв. м.
В 1971 году у нас родилась дочь Полина. В то время в Москве пользовалась успехом книга американского врача Б. Спока о воспитании детей. Ольга выучила книгу наизусть и отнеслась к рекомендациям автора с полной серьезностью. И результаты сказались. Полина росла здоровым, жизнерадостным и сообразительным ребенком. Никогда не плакала. У нас из-за нее не было ни одной бессонной ночи. Наши родственники сначала возмущались тем, как мы обращались с дочерью (например, она у нас часами спала на балконе, когда мороз был даже ниже 15 градусов). Но, увидев результаты, стали ставить наше воспитание в пример прочим.
Хотя наша квартирка была маленькая (всего одна комната 19 кв. м)., мы были счастливы. Ольга оказалась прекрасной и гостеприимной хозяйкой. У нас в доме всегда были люди. Я получал сравнительно много денег, но мы их проживали, как говорится, «от получки до получки». Мы помогали нашим родственникам и много тратили на гостей.
В 1972 году умер отец Ольги. Ее мать осталась одна в маленькой квартире (31 кв. м)., которую отец Ольги получил лишь в возрасте шестидесяти трех лет, причем на семью в пять человек. Мы решили съехаться, т. е. обменять нашу квартирку и квартирку матери Ольги на одну и жить вместе.
Мы выменяли хорошую по московским условиям квартиру. В новой квартире у меня впервые появился свой кабинет. Хотя и маленький (всего 8 кв. м)., но мне этого было более чем достаточно. Наша квартира стала местом постоянных встреч моих многочисленных учеников и наших еще более многочисленных знакомых. Улучшение жилищных условий вообще сыграло огромную роль в нарастании оппозиционных и бунтарских настроений в стране. За людьми стало труднее следить. В отдельных квартирах стало легче собираться большими группами. Телефон и хороший транспорт улучшили возможности коммуникации и распространения информации. Если прогресс в этом отношении будет продолжаться, условия контроля власти за населением будут все более усложняться.
Эти годы были чрезвычайно напряженными, продуктивными и трудными. Ольга поступила на вечернее отделение философского факультета университета. Одновременно она работала в Институте философии. О том, как я был занят, я уже говорил. Должен признать, что семейная жизнь не ослабила, а, наоборот, укрепила мое государство. Ольга приняла мою концепцию жизни, никогда не осуждала меня за то, что я постоянно упускал возможности служебной карьеры и повышения материального благополучия. Уже тогда стали ощущаться мои расхождения с моим социальным и профессиональным окружением, и Ольга всегда разделяла мою принципиальную позицию, которая стала причинять мне ущерб.
Иностранцы в нашем домеПравить
В брежневские годы колоссально расширились связи советских людей с людьми из стран советского блока и стран Запада. У нас в доме стали постоянно бывать люди из стран советского блока, особенно из Польши и ГДР, где у меня было много учеников и друзей, где регулярно печатались мои книги. Часто посещали нас и западные люди, знавшие меня по моим работам. Через соучеников Ольги по факультету мы познакомились с молодыми французами, работавшими или учившимися в Советском Союзе. После этого нас стали регулярно навещать многочисленные туристы из Франции. Эти связи потом сыграли важную роль в пересылке моих литературных сочинений на Запад. Не случайно потому именно Франция стала моей литературной родиной. Через других наших знакомых (особенно через Э. Неизвестного, с которым я дружил и в мастерской которого встречался с десятками иностранцев) к нам в дом попадали и люди из других стран — из Италии, США, Англии. Еще до моего открытого бунта я познакомился с рядом западных журналистов, в частности с Р. Эвансом из агентства Рейтер (Англия), а также со шведскими и финскими журналистами. Они точно так же бывали у нас дома.
Наши отношения с иностранцами не были секретом для наших сослуживцев. Меня не раз вызывали в партийное бюро института и в КГБ по этому поводу. Но я игнорировал все предупреждения на этот счет. И это вносило свою долю в процесс моего отторжения от советского общества.
Попытка приобщения к марксизмуПравить
В моей научной и педагогической деятельности я вел себя так, как будто никакого марксизма-ленинизма вообще не существует. Это соответствовало моей установке игнорировать советскую официальную идеологию. Отношение к такой позиции со стороны руководства и философской среды было противоречивым. С одной стороны, они были довольны тем, что я устранился от марксизма и не лез туда со своим новаторством, предоставив им эту сферу в безраздельное владение. Их устраивало то, что я возился со своими «крючками», «значками» и «закорючками», считая это занятие крайне второстепенным сравнительно с их «большими» проблемами. А с другой стороны, моя позиция вызывала у них беспокойство. У меня нашлась масса последователей по стране. Я своим примером показал, что даже в идеологическом центре можно заниматься творческой работой, игнорируя марксизм. Это стало превращаться в моду. Возникла довольно сильная тенденция обходиться без ссылок на классиков марксизма даже в философских работах, затрагивавших проблемы, считавшиеся вотчиной марксизма. Стали учащаться ссылки на мои сочинения. Я приобретал неофициальную популярность среди молодежи в философских и околофилософских кругах. Естественно, возникло желание лишить меня такой «экстерриториальности» и приобщить к марксизму. Выражалось это в том, что меня обязывали делать ссылки на классиков марксизма, угрожая в противном случае не пустить мои работы в печать. Я делал вид, что соглашался с требованиями, но всяческими способами ухитрялся избегать этого. Иногда я вычеркивал эти ссылки уже в корректуре.
Кульминационным пунктом усилий приобщить меня к марксизму была такая история. В связи с резко возросшим общим интересом и уважением к логике вице-президент АН СССР П.Н. Федосеев предложил выступить мне с докладом в президиуме Академии наук. На докладе присутствовали видные специалисты в области математической логики, в том числе академик П.С. Новиков, выдающийся математик, лауреат Ленинской премии. Мой доклад был одобрен. Казалось, передо мною открывалась прекрасная перспектива. Через некоторое время меня вызвали к Федосееву. Он высоко оценил мою деятельность. Сказал, что меня собираются избирать в члены-корреспонденты академии, что для меня надо создать особый отдел логики или особую лабораторию. Пообещал устроить мои жилищные дела, добиться получения для меня отдельной квартиры сверх норм академии. Но я должен публично обозначить мою «партийную принадлежность», т. е. заявить четко и определенно в печати, что я являюсь марксистом-ленинцем, что я провожу мои исследования не с позиций логического позитивизма, а с позиций марксизма. Федосеев предложил мне написать на эту тему статью для «Вопросов философии», а еще лучше — для «Коммуниста», обещая содействие в печатании. Опубликоваться в «Коммунисте» было не так-то просто без протекции. Сам факт такой публикации означал, что автор статьи имеет поддержку в высших партийных органах. Это являлось важнейшим шагом в карьере. Федосеев был уверен в том, что я ухвачусь за такое лестное и перспективное предложение. В его практике еще не было случая, чтобы кто-то от этого отказался.
ПоследствияПравить
Я оказался в затруднительном положении. Отказываясь от предложения Федосеева, я, естественно, лишался тех благ, какие мог иметь в случае их принятия. Но меня эти блага не соблазняли. Я не мог принять это предложение, так как это противоречило моим принципам и испортило бы мою репутацию, которой я дорожил. А мой отказ ухудшил бы мои перспективы. Я решил уклониться от предложения, постепенно «замотав» его. Я рассчитывал на то, что Федосеев «остынет» в отношении своих намерений «поднять» меня. И просто позабудет о такой мелочи. Но я ошибся. Сотрудник «Коммуниста», работавший в отделе, где предполагалась публикация моей статьи, несколько раз спрашивал меня, когда я принесу статью. Я откладывал. Наконец он сам предложил написать за меня статью. От меня требовалось лишь поставить мою подпись. На сей раз я категорически отказался.
Последствия моего отказа я чувствовал во все последующие годы. Меня несколько раз выдвигали в члены-корреспонденты Академии наук и каждый раз мою кандидатуру отклоняли в ЦК.
Меня выдвигали на Государственную премию. Результат был тот же. Попытки приобщения меня к марксизму после этого не прекратились. Их предпринимал и бывший сталинист Ф.В. Константинов, ставший директором нашего института, и либерал П.В. Копнин, сменивший его на посту директора. Забавно, что один из самых отпетых бывших сталинистов М.Б. Митин, опубликовавший мою первую статью в «Вопросах философии», категорически предостерегал меня от «флирта с марксизмом» (это его слова). Однажды мне позвонили из редакции газеты «Известия» и сообщили, что моя статья принята к публикации. Никаких статей в эту газету я не посылал. Кто-то сочинил эту гнусную марксистскую статью от моего имени. Я предполагаю, что это сделал мой бывший друг Эвальд Ильенков. Он мог это сделать в порядке хохмы, которыми мы регулярно обменивались. Но эта хохма выходила за рамки шуток. Мое предположение основывается на том, что его открытые письма в президиум АН СССР и в ЦК насчет моего «логического позитивизма» по стилю были похожи на «мою» статью в «Известиях». Я потребовал произвести расследование по поводу подлога. Но по указанию Федосеева дело замяли.
Мой отказ заявить о себе как о марксисте помешал мне сделать карьеру, к которой я и сам не стремился, но мое уже достигнутое положение не затронул существенным образом сразу же. Очевидно, он сработал позднее как дополнение к другим причинам моего «падения». Во всяком случае, меня после этого все-таки назначили заведовать кафедрой логики, членом редколлегии журнала «Вопросы философии» и членом экспертной комиссии при Министерстве высшего образования. Когда меня утверждали на заведование кафедрой, произошел комичный случай. Меня спросили, верно ли это, будто я недооцениваю марксистскую диалектическую логику. Я сказал, что это неверно. Мои собеседники, довольные, заулыбались. «Если человек недооценивает что-то, — закончил я свою мысль, — то он это все-таки как-то ценит. А я так называемую марксистскую диалектическую логику просто презираю как шарлатанство». Мои собеседники попросили меня не высказывать это мое мнение публично. В должности заведующего кафедрой меня все-таки утвердили. Но мою реплику припомнили мне, когда освобождали от этой должности.
Конфликт с «либералами»Править
Характерным примером моих взаимоотношений с «либералами» было зачисление меня в члены редакционной коллегии журнала «Вопросы философии», второго (после журнала «Коммунист») по значению идеологического журнала в Советском Союзе. Зачислили меня по настоянию И.Т. Фролова, который впоследствии стал членом ЦК КПСС, академиком и высшим начальником над философией. Тогда он был в середине своей успешной карьеры. Перед этим он был помощником П. Демичева, кандидата в члены Политбюро. Работал в журнале «Проблемы мира и социализма» (в Праге). Ко мне он тогда относился с большим почтением. У нас даже было нечто вроде дружеских отношений. Он был назначен редактором журнала. Заместителем его был назначен мой близкий друг М. Мамардашвили, когда-то считавшийся моим учеником и последователем. Потом наши пути разошлись. Он работал вместе с Фроловым в журнале «Проблемы мира и социализма». В редколлегию вошли также «либералы» В. Афанасьев, нынешний редактор «Правды», и Ю. Замошкин, социолог. Афанасьев перед этим опубликовал популярнейший учебник по философии марксизма, один из самых примитивных в советской философии, и сразу вошел в число ведущих философов. Вошли в редколлегию также П. Копнин, Б. Кедров и Т. Ойзерман — все, можно сказать, лучшие и прогрессивнейшие личности советской философии, все «либералы». Я был назначен заведующим отделом логики.
Сначала все шло вроде бы хорошо. Напечатали ряд неплохих статей. Даже мою статью напечатали. Но вскоре обнаружилась суть «либерализма». Статьи моего отдела стали проходить с большим трудом. Не пропустили и мою статью. Причем Фролов, не желая брать на себя ответственность за помещение моей статьи, предоставил Мамардашвили, который остался на некоторое время за него редактором, решать ее судьбу. И Мамардашвили, считавшийся очень прогрессивным и умным мыслителем, не пустил ее в печать, руководствуясь, как он сказал, некими «интересами дела». Мое пребывание в редколлегии журнала утратило смысл и стало для меня унизительным. Поводом для моего ухода из нее послужило то, что в журнале началось безудержное холуйство перед Брежневым. В одном номере число ссылок на Брежнева превзошло число ссылок на Сталина в журнале «Под знаменем марксизма» в самые мрачные годы сталинизма. Я вышел из редколлегии. После этого друзья-»либералы» прониклись ко мне ненавистью и начали пакостить. Я еще держался на каком-то уровне за счет того, что росла моя репутация за рубежом. Именно «либералы», становившиеся нормальными хозяевами нормального коммунистического общества, стали основными врагами для меня как для активно действовавшей личности. Они сделали попытку приручить меня, сделать своим и использовать в своих интересах. Убедившись в том, что я не пойду на это, они исторгли меня из своей среды и в конечном итоге из советского общества. Они явились потом главным объектом моей сатиры в «Зияющих высотах». Мамардашвили послужил прототипом Мыслителя, Замошкин — Социолога, Мотрошилова — Супруги, Афанасьев — какого-то очень глупого философа. И. Фролов послужил прототипом для Претендента.
Невыездное лицоПравить
Как только появились мои первые публикации, я стал получать личные приглашения на профессиональные встречи и даже просто индивидуально как из стран советского блока, так и из стран Запада. Но меня никуда не выпускали вплоть до эмиграции. Я был, как говорится, «невыездным лицом». И произошло это главным образом потому, что мои друзья и коллеги создали мне репутацию идеологически и политически неконтролируемого человека. Отчасти это соответствовало действительности. Но лишь отчасти, так как все приглашения не имели никакого отношения к идеологии и политике. Просто мои коллеги использовали это как эффективный способ помешать мне наращивать мой авторитет в кругах западных философов и логиков.
В 1967 году произошел скандал из-за того, что меня не выпустили на международный конгресс, на котором я должен был быть одним из трех лично приглашенных докладчиков. Я потребовал, чтобы мне объяснили, в конце концов, причину постоянных отказов. В ЦК КПСС была создана специальная комиссия по этому поводу. В комиссии участвовали сотрудники КГБ. И самым забавным в моем деле было то, что я по сведениям, полученным из ЦРУ, считался агентом ЦРУ.
В агенты ЦРУ я попал при следующих обстоятельствах. В середине шестидесятых годов в Москву приехал один американский профессор, который явно имел разведывательные интересы. Я уже был с ним знаком: он приехал во второй или третий раз. Он попросил меня и нескольких моих друзей, бывших моих студентов, заполнить обширную анкету шпионского характера. Мои знакомые, один из которых потом стал диссидентом, сразу же донесли на американского шпиона в КГБ. Я не стал это делать, хотя не сомневался в том, что этот человек действительно был шпионом. Я заполнил анкету лишь такими сведениями, которые были общеизвестны. Через некоторое время этот американец был выслан из Советского Союза. Заполненная мною анкета почему-то оказалась в руках КГБ. Меня вызвали на Лубянку. Я объяснил, что никаких секретных сведений американцу не сообщил, а доносить на западных шпионов не входит в мои обязанности и не соответствует моим жизненным принципам. На этом инцидент, казалось, был исчерпан. Но, как мне сказали тогда в ЦК, из ЦРУ почему-то передали в КГБ список интеллектуалов, якобы сотрудничавших с ЦРУ. В этом списке был и я. Очевидно, в ЦРУ мое нежелание доносить на их агента истолковали как готовность сотрудничать с ними.
Меня реабилитировали. В этом мне помогли упомянутый И. Фролов, который тогда еще симпатизировал и покровительствовал мне, и бывший друг Б. Пышков, делавший в свое время под моим руководством дипломную работу на факультете. Он после университета стал работать не то в ЦК КПСС, не то в КГБ. (Позднее жена Ольга изобрела термин «ЦК КГБ»). Не знаю точно, по какому ведомству он числился. Но он уже тогда был влиятельным человеком. Фролов и Пышков приложили усилия к тому, чтобы снять с меня запреты на выезд на Запад. Они добились того, что секретари ЦК КПСС Демичев, помощником которого был Фролов, и Б. Пономарев, в штате которого, я предполагаю, тогда был Пышков, изъявили согласие на то, чтобы сделать меня «выездным лицом». Но воспротивился Суслов. И я так и остался «невыездным». После разрыва с группой «либералов» во главе с Фроловым вопрос о том, чтобы сделать меня «выездным», вообще отпал.
Бунтарские годыПравить
Брежневские годы считаются годами массовых репрессий сравнительно с либеральными хрущевскими годами. Брежневские репрессии даже сравниваются со сталинскими. Сравнение бессмысленное. Масштабы брежневских репрессий ничтожны сравнительно со сталинскими. А главное — их социальная природа была совсем иной. Брежневские репрессии были ответной реакцией властей и всего общества на массовый бунт, какого еще не было в советской истории. В сталинские годы о таком бунте никто и помышлять не смел. В хрущевские годы он еще не дозрел, еще не было такого материала для репрессий. И в хрущевские либеральные годы принимались репрессивные меры, как только возникали явления бунтарского характера. При Хрущеве прекратили печатание книг Солженицына, разгромили выставку художников в Манеже. Сейчас в Советском Союзе нет массовых репрессий, аналогичных брежневским. Но дело тут не в том, что режим стал терпимее и либеральнее. Дело в том, что бунт шестидесятых и семидесятых годов был подавлен и исчерпал себя внутренне. Не стало материала для новых репрессий.
Брежневские годы были самыми бунтарскими в советской истории. Большой силы достигло диссидентское движение. Появился «самиздат» и «тамиздат», т. е. печатание сочинений советских граждан за границей. Имена В. Тарсиса, В. Ерофеева, Г. Владимова, В. Войновича, Б. Окуджавы, А. Галича и многих других стали широко известны. Произошел нашумевший процесс А. Синявского и Ю. Даниэля. Стали распространяться запрещенные сочинения А. Солженицына. Начали бунтовать деятели культуры (М. Ростропович, Э. Неизвестный). Началась эмигрантская эпидемия. Возникали попытки самосожжения и взрывов. Кто-то попытался взорвать Мавзолей Ленина. В 1969 году лейтенант Ильин совершил попытку покушения на Брежнева. Короче говоря, началось беспрецедентное общественное брожение. Оно охватило прежде всего интеллигенцию. Затем стало распространяться и в других слоях общества, в особенности в среде молодежи.
Этот период еще станет предметом скрупулезных исторических и социологических исследований. Я хочу лишь рассказать, как я сам понимал характер этого бунта. На мой взгляд, тут произошло совпадение двух важнейших факторов. Первый из них — хрущевская десталинизация стала приносить плоды лишь в брежневские годы. Нужно было время, чтобы эти плоды созрели и заявили о себе открыто и массовым порядком. В брежневские годы десталинизация не прекратилась, а лишь ушла вглубь. Второй фактор — беспрецедентное доселе внимание Запада к бунтарским настроениям в стране и воздействие на советское общество. Несмотря на всякие защитные меры, западная идеологическая атака на Советский Союз оказалась чрезвычайно сильной. Западные радиостанции работали с учетом того, что происходило в нашей стране, и имели огромный успех. Они реагировали на все факты репрессий, причем даже на самые мелкие. Они поддерживали самые разнообразные формы протеста хотя бы уже тем, что предавали их гласности. Масса западных людей посещала Советский Союз и оказывала внимание всем тем, кто каким-то образом протестовал и бунтовал против советских условий жизни. На Западе издавались книги советских неофициальных авторов, печатались статьи о советских деятелях культуры, вступавших в конфликт с советским обществом и властями. Так что советский интеллигентский бунт и культурный взрыв произошел в значительной мере благодаря вниманию и поддержке со стороны Запада. Многие советские люди ломали свою привычную жизнь, шли на риск и на жертвы с расчетом на то, что на них обратят внимание на Западе и окажут поддержку хотя бы самим фактом внимания. Само собой разумеется, эта общая ситуация массового бунта и его поддержка со стороны Запада оказала влияние и на мои умонастроения. Она открыла перспективу, о которой я раньше и не помышлял, — перспективу прорыва в западную культуру. И я этот прорыв осуществлял в моей профессиональной деятельности, завоевал известность в логико-философских кругах на Западе. Так что я был одним из участников этого бунта.
Диссидентское движениеПравить
На Западе советскими диссидентами называли и до сих пор называют всех тех, кто по каким-то причинам вступает в конфликт с советским общественным строем, его идеологией и системой власти, подвергаясь за это каким-то наказаниям. Тем самым в одну кучу сваливают различные формы оппозиции и протеста: и националистов, и религиозных сектантов, и желающих эмигрировать, и террористов, и политических бунтарей, и жаждущих мирового простора деятелей культуры, и пускающих свои сочинения в «самиздат» писателей.
Диссидентами в Советском Союзе называли не всех, вступающих в конфликт с обществом, идеологией и властями, а лишь определенную часть оппозиционеров, которые делали публичные заявления, устраивали демонстрации, создавали группы. Их лозунгами стала борьба за гражданские свободы и права человека.
Вопрос об оценке значительности диссидентского движения, о силе его влияния на население страны и об отношении к нему населения является, пожалуй, наиболее сложным. Здесь любая точка зрения, по-видимому, может быть подкреплена фактами. Я хочу отметить лишь следующее. Все, что было связано с диссидентством, составляло один из главных (а часто главный) предмет разговоров и размышлений в самых различных слоях общества. И хотя бы только как явление в области идейной жизни общества оно не имело себе равных по степени внимания. Было бы несправедливо отрицать то, что некоторые смягчения в области культуры в последние годы явились одним из следствий диссидентского движения. Даже власти благодаря диссидентам получали некоторое представление о реальном положении в стране, вынуждались к более гибким методам руководства.
К концу брежневского периода диссидентское движение пришло в упадок. Свою роль в этом сыграли репрессии со стороны властей. Но дело не только в этом. Были и другие причины. Упомяну лишь некоторые из них. Прежде всего бросаются в глаза преувеличенные расчеты лидеров диссидентского движения на сенсацию, которая переросла в непомерное тщеславие и самомнение. Многие видные диссиденты стали играть социальные роли, аналогичные ролям кинозвезд и популярных певцов. Концентрация внимания общественности на отдельных фигурах диссидентского движения и на отдельных действиях, ставших удобными штампами для журналистской шумихи, нанесла не меньший ущерб движению, чем погромы со стороны властей.
В диссидентское движение приходили, как правило, люди, не имевшие специального политологического, социологического, философского образования и навыков понимания явлений общественной жизни. Исторически накопленная культура в этой области игнорировалась совсем или подвергалась осмеянию. Достаточно было обругать советское общество и разоблачить его язвы, как разоблачающий автоматически возносился в своем самомнении над официальной советской наукой и идеологией, воспринимал себя единственно правильно понимающим советское общество. Достаточно было подвергнуться репрессиям, чтобы ощутить себя экспертом в понимании советского общества.
Известно, что большое число диссидентов эмигрировало на Запад. Каждый по отдельности нашел оправдание этой эмиграции для себя и для прессы. Но с точки зрения советских людей, подпавших под влияние диссидентов, это было дезертирством. Эта готовность дезертировать свидетельствовала об отсутствии в значительной части диссидентов глубоких психологических оснований для бунта против режима.
Моя позицияПравить
Диссидентам я сочувствовал, со многими был знаком, но никогда не восхищался ими и сам никогда диссидентом не был. На Западе меня, однако, упорно зачисляют в диссиденты. Это недоразумение основано на неопределенности понятий и на игнорировании фактического положения с оппозицией в Советском Союзе. До публикации «Зияющих высот» я с диссидентами сталкивался мало, да и то не как с диссидентами.
В конце шестидесятых годов я заведовал кафедрой логики философского факультета. На моей кафедре работали преподавателями два человека, которые оказались диссидентами. Один из них был Ю.А. Гастев. Руководство факультета предложило мне под каким-либо предлогом уволить их. Я отказался это сделать. За это меня самого сняли с заведования кафедрой. Я отказался уволить этих людей не потому, что сочувствовал диссидентам или что высоко ценил их как ученых и преподавателей (ничего подобного как раз не было), я отказался уволить их потому, что мои принципы не позволяли мне сотрудничать с властями и с начальством вообще в их деятельности политического и идеологического характера.
Несколько позднее в Академии наук организовали письмо, осуждающее А. Сахарова. Это письмо подписали ведущие фигуры советской философии. Предложили подписать мне, поскольку я имел международную известность, издавался на Западе, приглашался персонально на международные конгрессы. Я отказался подписать это письмо. Сделал я это не из симпатии к Сахарову и не потому, что одобрял его идеи. Я как раз не питал к нему и его деятельности никаких симпатий. Я отказался потому, что опять-таки не хотел сотрудничать с властями в подавлении и дискредитации любых форм оппозиции в советском обществе. Мой отказ ухудшил мое и без того ухудшившееся положение.
Я дружил с А. Есениным-Вольпиным, уважая его как логика и игнорируя его политическую деятельность. Я приглашал его участвовать в моем семинаре и сумел напечатать его большую статью по логике в нашем сборнике в институте. Несколько раз присутствовал на выступлениях Б. Окуджавы и А. Галича, восторгаясь ими как бардами, но не считал их диссидентами. Я дружил с Э. Неизвестным, находившимся в перманентном конфликте с различными официальными лицами и учреждениями, но тоже не считал его диссидентом. В мастерской Неизвестного я несколько раз встречал В. Максимова, уже вставшего на путь конфликта с советским обществом. Прочитал сборник его повестей, который был опубликован. И он мне понравился. Я знал, что Максимов начал писать запретные книги. Но опять-таки я не относился к нему как к диссиденту. «Самиздат» и «тамиздат» я читал очень мало. Он попадал ко мне через друзей Ольги. Лишь после опубликования «Зияющих высот» я познакомился с Р. Медведевым, Р. Лерт, С. Каллистратовой, П. Егидесом, В. Ерофеевым, В. Войновичем, Г. Владимовым, А. Гинзбургом, Ю. Орловым и многими другими диссидентами и оппозиционными писателями. Я проявлял интерес ко всем этим людям как к участникам серьезного социального и культурного движения. Но все то, что они писали и говорили, меня глубоко не затрагивало и не волновало. Я в моем понимании советского общества, как я думал, ушел гораздо дальше их всех, а что касается моей личной социальной позиции, то я предпочитал быть одиночкой и не присоединяться ни к каким диссидентским группам, мероприятиям, движениям.
Брежневские карательные мерыПравить
Сейчас говорят о брежневских годах как о годах возрождения сталинских репрессий. Это историческая чушь. В брежневские годы многие люди подвергались репрессиям, многие испытывали всякого рода запреты и ограничения. Но сказать это — значит сказать нечто банальное и пустое. Нужно еще выяснить, почему и какие люди подвергались репрессиям. Брежневские репрессии были, в отличие от сталинских, оборонительными. В после-сталинские годы в стране стал назревать протест против условий жизни, в особенности в среде образованной части населения. Начали сказываться последствия десталинизации и «тлетворное влияние Запада». Поведение довольно большого числа людей стало выходить за рамки дозволенного. Основная масса советского населения встретила враждебно эти бунтарские явления. И брежневское руководство, прибегая к карательным мерам, выражало эту реакцию общества на поведение нарушителей порядка. Власть не изобретала карательные меры по своей инициативе. Она сдерживала назревавший взрыв недовольства. Это было новым явлением в советской истории, а не возрождением репрессий сталинского типа. И число репрессированных было ничтожно. И репрессируемые были не те. Это были не политические противники сталинцов, не крестьяне, не остатки «недобитых контрреволюционеров». Это были люди, воспитанные уже в советских условиях и бунтовавшие в силу специфически социальных причин.
Двойственность положенияПравить
Мое положение в советском обществе всегда было двойственным — всегда на уровне полупризнания и полузапрета. Мне вроде бы стремились воздать должное, но одновременно проявляли осторожность и на всякий случай останавливались на полпути осуществления этого стремления. Меня вроде бы стремились наказать за делавшееся мною, но и в этом проявляли сдержанность. Как полное и публичное признание, так и полное и публичное наказание было бы в мою пользу, и потому не делали ни того ни другого. Я приобрел широкую закулисную популярность. Меня приглашали выступать с публичными лекциями и быть оппонентом в самых различных учреждениях и городах. Я выступал в важнейших институтах Академии наук. Вел семинар в институте, которым руководил академик Н. Семенов, один из самых важных в стране, лауреат Ленинской и Нобелевской премий, Герой Социалистического Труда. В моем семинаре участвовали известные ученые, в их числе академик Эммануэль. Но меня не допускали на страницы массовой прессы. Однажды сняли фильм с участием оригинальных ученых с необычными идеями. Попал в этот фильм и я. Но фильм из-за меня запретили. Кому-то не хотелось, чтобы я приобрел широкую, официально признанную известность. Меня выдвигали в члены-корреспонденты Академии наук и на Государственную премию. Но в отделе науки ЦК КПСС мою кандидатуру отклоняли. В академию проходили люди, не сделавшие никакого вклада в науку и философию. Аналогично с премиями. Меня неоднократно пытались ввести в редколлегии журналов, в комиссии, советы и т. п., но каждый раз кто-то запрещал это делать. Я был избран в экспертную комиссию по утверждению диссертаций, но вскоре был исключен из нее, поскольку мое поведение не понравилось министру Елютину. Я был избран в редколлегию журнала «Вопросы философии», но был вынужден уйти из нее, не желая вместе со всеми холуйствовать перед Брежневым. Забавно, что составители всяких сборников боялись включать в них мои публичные доклады, боясь последствий. В частности, один из таких составителей, изображающий сейчас из себя жертву брежневизма и приветствующий «перестройку», выбросил мой доклад на его семинаре из сборника докладов, хотя доклад мой не содержал в себе ничего криминального. Интересно, что своим полупризнанием я обязан главным образом «консерваторам», а полузапретом — «либералам». На защиту докторской диссертации меня выпустил А. Окулов, бывший сталинист. Он тогда временно исполнял обязанности директора института. Он же потом настаивал на избрании меня в Академию наук, причем прямо в академики. Титул профессора я получил в Институте имени Плеханова благодаря усилиям В. Карпушина, считавшегося реакционером. Кстати сказать, у этого «реакционера» Карпушина защитили диссертации такие люди, как Б. Шрагин, П. Гайденко, Г. Шедровицкий и многие другие, считавшиеся тогда одиозными фигурами.
Проблема соучастияПравить
Особенность моего положения заключалась в том, что мои личные жизненные проблемы были также предметом моего теоретического внимания. Эти два аспекта тесно переплетались. Порою их было невозможно разделить. Во многих случаях я шел к теоретическим выводам через мой личный жизненный опыт и через самоанализ. Рассмотрю эту тему подробнее на примере проблемы соучастия. Проблема эта встала передо мною как практически, так и теоретически в такой форме: возможно ли создать свое суверенное личное государство, не вступая в компромиссы с окружающим обществом и не соучаствуя в его делах, противоречащих принципам твоего государства? Иначе говоря, можно ли остаться чистым и непорочным, будучи так или иначе погруженным в житейскую помойку и трясину?
Возьмем, например, членство партии. Что такое КПСС с социологической точки зрения — это один аспект проблемы. О нем речь пойдет в дальнейшем, при изложении моей социологической концепции. Но для меня лично проблема партийности заявила о себе совсем в ином плане. Я был исключен из комсомола, был принципиально беспартийным до смерти Сталина. Я вступил в партию не с целью карьеры, а, казалось, с благородным намерением вести борьбу против сталинизма. Никакой сознательной концепции личной жизни у меня еще не было. Пребывание в партии не давало мне ничего в смысле улучшения положения в обществе. Я его никак не использовал в личных интересах. Того, чего я достиг в смысле жизненного успеха, я достиг бы, оставаясь беспартийным. Я не собирался делать служебную карьеру. А карьера научная (т. е. получение каких-то результатов в науке и завоевание какого-то признания) могла в те годы совершаться и вне партии даже в рамках идеологических учреждений. Некоторые из моих знакомых достигли гораздо большего служебного успеха, чем я, оставаясь беспартийными. Отчасти это даже поощрялось, нужны были беспартийные для «блока коммунистов и беспартийных» и для создания видимости, будто беспартийность не препятствует карьере. Я сам в течение многих лет был философом немарксистом, допущенным в этой роли для показа иностранцам и для создания видимости свободы в нашей философии.
И все же я вступил в партию далеко не с чистой совестью. В какой-то мере это было отступление от моих прежних установок на беспартийность. Это был, конечно, компромисс с обществом, против которого я внутренне продолжал бунтовать. Когда я выработал свою концепцию суверенного государства, пребывание в партии стало тяготить меня. Хотя я вел себя так, как будто членом партии не был, числясь в партии лишь формально и даже не скрывая того, что я не считал себя марксистом, это все-таки не было решением мучившей меня проблемы.
Я все-таки числился в партии, ходил иногда на собрания, выполнял партийные поручения, читая публичные лекции и участвуя в выпуске стенных газет, вместе со всеми одобрял решения высших партийных инстанций. Одобрял формально, но одобрял. Хотя я и считал все это ничего не значащей суетой, но все-таки это была суета, к которой я относился с презрением, но участвовал в ней без видимого протеста.
Вступление в партию было ошибкой. Но как теперь исправить ее? Если бы теперь я вышел из партии, это был бы конец всему, чего я достиг. Я оказался бы в таком положении, из которого вряд ли смог бы выкарабкаться к более или менее нормальной жизни. Если у меня из-за добровольного выхода из редколлегии журнала «Вопросы философии» произошел разрыв с «либералами» с тяжелыми для меня последствиями, то из-за добровольного выхода из партии я бы потерял все, не сделав ничего позитивного своим бунтом. Это была бы пассивная капитуляция. Это было бы социальное самоубийство. А я уже встал на путь, имеющий далеко идущие цели. Так что пришлось пойти на компромисс с совестью.
Должен сказать, что пребывание в партии расширило мои возможности наблюдения жизни, что я впоследствии использовал в моей научной и литературной деятельности. Но это впоследствии. А тогда я еще не помышлял об уходе в литературу и в открытую критику коммунистического общества и его идеологии. Если я и критиковал их как-то, это оставалось в рамках внутренних разговоров (в основном шуток) и в завуалированной форме (в логических работах). Так что членство партии все-таки было больным местом для меня. Я, повторяю, стремился внутри партии вести себя так, как будто я был беспартийным. Так поступали многие другие. Это, конечно, приносило мне какой-то ущерб. Но, несмотря ни на что, это было все-таки соучастие во власти.
Проблема партийности разрослась для меня до масштабов более общей проблемы, а именно проблемы соучастия в том виде, как я ее сформулировал выше. Я не был марксистом и писал немарксистские книги, а работал в самом центре советской, марксистсколенинской идеологии. Мои книги так или иначе использовались в интересах презиравшейся мною советской философии. Я дал согласие быть членом редколлегии журнала «Вопросы философии». Я шел на это ради того, чтобы усилить логическую линию в философии. Но ведь это была деятельность в пользу все той же философии. Да и в этом ли только было дело? Если быть до конца откровенным перед самим собою, членство редколлегии укрепляло мои позиции в сопротивлении атакам на меня со стороны моих коллег и сослуживцев. Так что это тоже был шаг в борьбе за выживание. И тоже компромисс. В журнале постоянно печатались холуйские статьи по адресу Брежнева, и я какое-то время это терпел, оправдываясь перед собою тем, что «проталкивал» в печать «прогрессивные» статьи моих коллег-логиков.
На все нужно время. Лишь в 1968 году я сделал для себя вывод, что бескомпромиссное следование моим жизненным принципам возможно лишь в том случае, если ты вступаешь в открытый конфликт со своим окружением и идешь на жертвы. Но тогда ты вообще теряешь возможность сохранить свое суверенное государство. Выход из этого противоречия я увидел в том, чтобы обеспечить свою безопасность за счет профессиональных успехов. Такая возможность у меня к этому времени открылась. Я опубликовал много книг и приобрел международную известность. Меня уже не так-то просто было раздавить. В эти годы я вышел из редколлегии журнала «Вопросы философии», потерял кафедру логики и был исключен из экспертной комиссии Министерства высшего образования. И несмотря на это, я все еще сохранял прочное положение за счет репутации в философских и научных кругах в стране, а также за счет репутации в странах советского блока и на Западе. Для стран советского блока я был своего рода образцом свободы творчества: многие могли там делать нечто аналогичное, ссылаясь на то, что это дозволено в Москве. В ГДР у меня даже сложилась солидная логическая группа из моих бывших аспирантов. Там издавались мои многочисленные книги, издававшиеся затем и в ФРГ. В 1971 году мне с женой разрешили поездку в ГДР по личному приглашению моего бывшего ученика, друга и соавтора Хорста Весселя, ставшего заведующим кафедрой логики в университете.
Профессиональный конфликтПравить
Принимая решение пробиваться за счет науки, я не думал о том, что тем самым я вынуждаюсь на конфликт с самым сильным, самым неуязвимым, самым замаскированным под благородство и самым беспощадным для меня врагом, — с моей профессиональной средой. Я не думал о том, что, какие бы сверхгениальные открытия я ни делал, без поддержки группы, кафедры, сектора, института, учеников, соратников, государства я не смогу добиться признания их в качестве моих открытий. Гений-одиночка, идущий в наше время против многих тысяч своих коллег, организованных в группы, и так или иначе устроившийся в данной области науки, не имеет никаких шансов на признание. Это я особенно остро почувствовал уже после эмиграции, когда я лишился даже видимой защиты в качестве гражданина великой державы. Это стало одним из самых сильных разочарований в моей жизни. Но тогда, в шестидесятые годы, я начал пробиваться в науке, игнорируя реальные социальные возможности. Кто знает, стал бы я это делать или нет, если бы предвидел заранее тщетность всех усилий в этом направлении. Эти усилия, однако, были оправданы хотя бы уже тем, что я испытал радость творческого труда и творческих открытий. Кроме того, я встал на путь, который привел меня к полному согласию с моими жизненными принципами, — на путь открытого бунта против всего того, что вызывало у меня нравственный и идейный протест в течение всей жизни.
Мой конфликт с коллегами начался не в силу моих идеологических воззрений и не в силу черт моего характера. Я помогал им устраиваться на работу и в аспирантуру, помогал им печатать их работы, писать статьи, в которых высоко оценивал их вклад в науку (хотя на самом деле они не заслуживали этого). Я никому из них не причинял зла, никому не помешал ни в чем. И все же я стал для многих из них предметом ненависти. И все они приложили усилия к тому, чтобы дискредитировать меня, распускать сплетни, клеветать, сочинять тайные и явные доносы. Это произошло помимо моей воли и желания. Просто сам факт моей деятельности и ее содержание вызвали такую реакцию. Сыграло роль также то, что я приобрел лестную репутацию в широких философских кругах, на мои работы ссылались, мои статьи и книги издавались на Западе, мои студенты и аспиранты были лучшими, печатались и добивались успехов. Назову наиболее значительных из них: А. Ивин стал доктором, профессором, автором многих книг и статей; X. Вессель стал профессором, заведующим кафедрой в университете в Берлине (ГДР); Г. Смирнов; А. Федина; Л. Боброва; Г. Щеголькова; Е. Сидоренко; Г. Кузнецов; В. Штельцнер (ГДР), К. Вуттих (ГДР). Их работы печатались в многочисленных логических сборниках. Мой случай оказался классической иллюстрацией для тех социальных закономерностей, которые я сам обнаруживал в нашем обществе. Скоро я убедился в том, что эти законы универсальны, имеют силу для аналогичных ситуаций и на Западе. Но из этого, однако, не следовало то, что я должен был примириться с советским обществом.
Мои коллеги с особенным остервенением набросились на меня, когда я сразу потерял три важные позиции и лишился поддержки в президиуме Академии наук и в ЦК. Масла в огонь подлили публикации моих работ в странах советского блока и приглашения на международные конгрессы и конференции. Анонимные и явные доносы посыпались пачками во все учреждения, от которых что-то зависело по отношению ко мне. Моим студентам и аспирантам стали чинить препятствия. Мои ученики и соратники начали демонстративно меня предавать, боясь неприятностей и думая выгадать от этого. Мне потом сотрудники КГБ рассказывали, какие подлости в отношении меня делали те, кто прикидывался доброжелателем. Мне еще никогда до сих пор не приходилось погружаться в такую помойку подлостей, злобы, клеветы и прочих нормальных мерзостей нормальной советской жизни, как в эти годы, причем благодаря усилиям людей, считавшихся моральной и интеллектуальной элитой советской философии. Меня перестали допускать даже на профессиональные встречи в моем институте и по моей теме. В 1974 году меня избрали в Академию наук Финляндии, что в логике было высоким признанием. Это вызвало бурю злобы в наших кругах. В результате советского давления в Финскую академию немедленно избрали вице-президента АН СССР Федосеева. В советской прессе сообщили, что Федосеев был первым советским ученым, избранным в Финскую академию. Чтобы опубликовать мою последнюю книгу по логике («Логическая физика»), мне пришлось пожертвовать гонораром и прибегнуть к трюку подмены рукописи. Узнав, что написаны доносы, в которых книга оценивалась как враждебная марксизму, я отказался даже от исправления бесчисленных опечаток в верстке, лишь бы книга вышла в свет. Указание приостановить ее печатание вышло тогда, когда книга уже была в продаже. И мне этого тоже не могли простить. Тем более сразу же поступило предложение издать книгу по-английски. А немецкий перевод (в ГДР) вышел уже через несколько месяцев. В 1974 году, как мне передали знакомые из ЦК, там было принято решение «не создавать культа Зиновьева» и прекратить публикацию моих работ.
Нападки на меня моих коллег, людей, в общем, трусливых и ничтожных, не были бы такими явными и настойчивыми, если бы они не имели поддержки в высших инстанциях власти. Фактически органы власти и власти в сфере идеологии и философии предоставили моим коллегам свободу действий, уполномочили их осуществить расправу надо мной. На Западе этот аспект взаимоотношений власти и подвластного общества, а также взаимоотношений индивида и общества совершенно незнаком или игнорируется. Непомерно преувеличивается роль КГБ. А между тем инициатива расправы с непокорным индивидом далеко не всегда исходит из КГБ и даже из ЦК. КГБ есть исполнительный орган ЦК, а ЦК получает информацию о людях из их окружения, из их коллективов, из их профессиональной среды. ЦК и КГБ лишь организуют и направляют ту инициативу, которая исходит из окружения данного индивида, подвергаемого давлению и наказанию. Я это испытал на собственном опыте и видел это, наблюдая аналогичную ситуацию в отношении многих других. Мой теоретический анализ фундаментальных социальных отношений показал закономерность такого рода явлений.
Я десятки лет работал в области логики. Работал на виду. Тысячи людей видели и понимали, что я делал значительное дело. Многие понимали ценность делаемого мною. Многие следовали за мною явно и многие заимствовали без ссылок на меня. Многие кипели черной завистью. Но я имел официальную защиту сверху и поддержку общественного мнения. Этого было мало для официального взлета, но было достаточно, чтобы как-то жить и продолжать дело. Но вот я потерял защиту сверху. И небольшая группа завистников, отчасти сговариваясь и отчасти не сговариваясь, начала разрушать и дискредитировать все то, что я сделал. На виду у всех. И безнаказанно. Никто не вступился в мою защиту. Причем не из страха перед властями. Бояться было нечего. А в силу своего положения, своей натуры. Друзья и ученики охотно и молниеносно предали меня. Множество людей, понимавших значительность сделанного мною, позволили небольшой инициативной кучке уничтожить в течение кратчайшего срока результаты трудов десятков лет. И это без Сталина, без ГУЛАГа, без распоряжений свыше, без реальных политических и идеологических причин. Достаточно было лишить минимальной защиты человека, который делал большое дело, выходящее за рамки способностей массы, как масса немедленно приводила в действие свои рычаги расправы.
В моем конфликте с советским обществом самым удручающим было не то, что мои усилия пошли прахом, — я привык мужественно переносить потери, — а то, что мои усилия разбились из-за ничтожных обстоятельств и ничтожных людей. Мои замыслы и результаты оказались в вопиющем несоответствии с теми силами, которые им помешали. Удары мне наносили не грозные силы природы и общества, не великаны-злодеи, а ничтожные житейские отношения и социальные карлики, объединившие свои мелкие укусы. Я делал, как мне казалось, огромное дело. А враг был незрим и ничтожен, но непобедим именно благодаря своей ничтожности и неуловимости. На Западе я оказался в той же коммунальной среде и в том же положении. Если все же я в чем-то и как-то «пророс», то это лишь благодаря раздробленности и неоднородности Запада, а также благодаря тому, что интерес к моему творчеству проявили люди, для которых я не был профессиональной угрозой и конкуренцией. Об общей закономерности на этот счет все предпочитают лицемерно помалкивать. Но, увы, она действует с неумолимой силой. Если бы только писатели решали, кого считать хорошим и кого плохим писателем, кого печатать и кого нет, то в мире не было бы Шекспира, Данте, Рабле, Бальзака, Толстого и вообще всех признанных ныне гениев литературы. Если бы музыканты сами решали, кому быть признанным в музыке, в мире не было бы Моцарта, Бетховена, Верди и вообще всех ныне признанных гениев музыки. И так во всех сферах культуры. В наше время эта закономерность действует с особой силой, так как мир оказался перенасыщенным учеными, писателями, художниками, артистами и прочими представителями культуры, и они в силу массовости приобрели большую власть над судьбой собратьев по творчеству.
Складывается противоречивая ситуация. С одной стороны, чтобы власти допустили твое существование, нужна какая-то поддержка со стороны специалистов в твоей сфере деятельности, их мнение как экспертов, с которым власти считаются. Но с другой стороны, нужно покровительство со стороны властей, чтобы защитить тебя от твоих коллег, которые начинают чинить тебе препятствия, если твоя деятельность выходит за рамки их контроля и терпимости. Выход из этого противоречия зависит от твоей изворотливости. Твое положение оказывается неустойчивым. Достаточно пустякового повода, чтобы лишиться поддержки как со стороны коллег, так и со стороны властей. Если власти и коллеги объединяются в своем намерении поставить предел твоей активности, тебя не защитит никто и ничто.
Ради чегоПравить
Вспоминать о судьбе моих логических исследований мне особенно больно. Больше двадцати лет каторжного труда и творческих усилий пошли впустую. Как будто этого вообще не было. Россия на мне продемонстрировала одно из самых гнусных ее качеств: она готова пожертвовать интересами своей национальной культуры, лишь бы раздавить своего верного и самоотверженного сына, который дерзнул без ведома начальства и холуйствующего перед ним народа стать не таким, как все.
Может быть, случится так, что пройдут многие годы, появятся умные и справедливые люди, которые будут в состоянии беспристрастно оценить, что сделал я в логике сравнительно с предшественниками и современниками, и сделают это. Они будут поражены тем, как мои современники обошлись с моими логическими исследованиями. Наверное, перед ними встанет вопрос: как могло случиться такое, что в мире, в котором были десятки тысяч специалистов в логике и прилегающих к ней областях культуры, не просто игнорировали мой вклад в логику, но приложили усилия к тому, чтобы этот вклад остался незамеченным? Ответ на этот вопрос очень прост: это произошло именно потому, что в мире были десятки тысяч образованных, но бездарных специалистов, объединенных в группы и так или иначе пристроившихся к средствам жизни и славы, а я оказался одиночкой, потерявшим даже слабую защиту со стороны советских органов власти и учеников.
Для меня такая реакция на мои исследования не была чем-то совершенно неожиданным. Я уже говорил выше о том, как была встречена моя попытка начать разработку методов диалектики в рамках логики. Должен заметить, что эту попытку встретили враждебно не только марксистские философы, но и формальные логики. Я вспоминаю, как буквально пришла в ужас профессор Яновская, когда я ей рассказал о своем замысле начать логическую обработку совокупности понятий, относящихся к пространству, времени, движению, связям, процессам, системам. Она призывала меня бросить это и заниматься проблемами математической логики, уже тогда казавшимися мне и на самом деле ставшими банальными по существу. Мой бывший ученик, друг и соавтор X. Вессель (ГДР) мне не раз говорил еще задолго до того, как я оказался в творческой изоляции, что мои идеи в логике слишком радикальны и что они будут оценены не раньше, чем через пятьдесят лет. Так что не только я сам, но и другие отдавали отчет в том, что я делал. Если бы я делал чепуху и пустяки, такого раздражения не было бы. Моя ученическая работа по многозначной логике (1960) имела большой успех именно потому, что она была еще ученической. Причем основные уже неученические ее идеи, направленные против всякого рода спекуляций за счет идей многозначности, остались незамеченными.
Возникает вопрос: почему же я все-таки много лет упорно шел своим путем, если реакцию на это чувствовал постоянно и предвидел заранее? Читатель должен вспомнить о том, что я уже писал ранее о моей жизни и жизненной установке. Это могло бы выглядеть странным, если бы движущим мотивом моей деятельности было желание славы и благополучия. Но это было не так, хотя я не имел ничего против известности и благополучия. Дело в том, что я обнаружил в себе способности работать именно в логике. Сама эта работа, как таковая, приносила мне удовлетворение. Я мог изо дня в день в течение многих часов трудиться над сложнейшими вычислениями. Мне стоило усилий отрываться от них. Кроме того, это была моя рутинная работа, за которую я в моем учреждении получал средства существования.
Я читал лекции, имел студентов и аспирантов, и эта деятельность меня вполне устраивала. Именно в логике я завоевал независимое положение и делал то, что хотел. Эта моя независимость тоже вызывала у многих раздражение. Других громили за малейшие отступления от текстов марксизма, а мне позволяли на виду у всех развивать явно немарксистские идеи. Меня выручало, между прочим, и то, что я не маскировался под марксиста. Наконец, в логике и через логику я открыл для себя такой взгляд на мышление, мир и познание, какой сам по себе стоил потраченных усилий. Я вырвался из паутины бесчисленных заблуждений и предрассудков, которыми опутали человечество гении и шарлатаны в наш сверхнаучный век. Я создал для моего суверенного государства абсолютно честное и трезвое мировоззрение, выработал для него метод понимания, не оставляющий никакого места для иллюзий и предрассудков. И если бы мне пришлось выбирать одно из двух — сделать в десять раз меньше, но стать мировой знаменитостью за счет пустяков и мистификаций, или сделать в десять раз больше, но остаться вообще никому не известным, — то я предпочел бы второе. Какой бы ни была судьба того, что я сделал в логике, я сам знаю, что именно я сделал и что это сделал я. Я увидел мир, освещенным светом разума. А за такое видение можно уплатить и более высокую цену, чем та, которую пришлось уплатить мне.
ОтщепенецПравить
Процесс выталкивания индивида в отщепенцы происходит постепенно. У меня он растянулся на десятки лет. Фактически он завершился лишь в 1976 году. Я еще сохранял какие-то позиции. Еще сохранял работу. Еще имел курс лекций в университете. Даже иногда премии получал. Получил, например, премию за книгу «Логическая физика». Был даже награжден медалью в связи с юбилеем Академии наук. Был представлен к ордену, но степень награды снизили в ЦК. Тоже характерный случай: уже решено не допускать человека на уровень, какого он заслуживал, но еще на всякий случай решили удержать на уровне более низком. Еще нет полного отторжения, еще есть некоторое признание, но признание такое, что лучше бы его вообще не было. Для меня эта медаль была оскорбительной, и я от нее хотел отказаться. Меня отговорил И. Герасимов, о котором я уже упоминал выше. Он был в то время секретарем партбюро института. Медаль я сразу же выбросил в мусорную урну. Но даже и эта жалкая подачка вызвала зависть и злобу — я был одним из немногих, получивших награду.
Процесс выталкивания в отщепенцы имеет свои закономерности и проходит ряд этапов. Сначала окружение будущего отщепенца проявляет в отношении его настороженность. Затем принимаются предупредительные меры. Одновременно стараются как-то задобрить, приобщить к коллективу. Если это не действует, принимаются ограничительные и затем карательные меры. Масса людей, как-то связанных с кандидатом в отщепенцы, поощряемая властями, обрушивает на него все доступные средства. Завершается процесс изоляцией отщепенца, изгнанием из коллектива и даже полным остракизмом, как это и случилось со мной.
Я еще не встал на путь открытого бунта и еще не начал писать «Зияющие высоты», а в моем окружении уже почувствовали мое отторжение от нормального общества и вносили в это отторжение свою лепту. Вносили по мелочам, но этих мелочей было много. Они углубляли и расширяли психологическую и идейную пропасть между мною и окружающими людьми. Конечно, тут играла роль общая ситуация в стране — эпидемия разоблачительства, «самиздата» и «тамиздата», эмигрантских настроений. Мои работы печатались на Западе, к ним там проявляли внимание, меня посещали многочисленные западные логики и философы. Потом у нас стали регулярно появляться различного рода западные туристы; работавшие в Советском Союзе молодые французы и итальянцы; сотрудники западных посольств. С иностранцами я также часто встречался в мастерской Э. Неизвестного. Мое окружение интуитивно зачислило меня во «внутренние эмигранты». Это отношение моих знакомых, коллег, сослуживцев, бывших друзей и официальных лиц ко мне способствовало тому, что я и сам стал добавлять от себя кое-что в этот процесс отторжения.
В 1974 году я остался почти совсем без нагрузки в университете. Резко снизилось число студентов и аспирантов, писавших дипломные работы и диссертации под моим руководством, моим студентам и аспирантам чинили всякие препятствия, и это стало широко известно. Мои ученики начали предавать меня один за другим и переходить в лагерь тех, кто разворачивал антизиновьевскую кампанию. Этот процесс захватил и моих учеников в ГДР. Видеть все это было не очень-то приятно. Я видел, что остановить эту кампанию было невозможно, так как она поощрялась свыше. Я еще держался за счет инерции, закулисного авторитета, известности на Западе, общественного мнения в философских и околофилософских кругах. И мог бы удержаться, а года через три-четыре мог бы «всплыть» снова. Но во мне уже созрели предпосылки для нового бунта.
Первый коммунистический кризисПравить
В семидесятые годы начали с ощутимой силой обнаруживаться признаки всестороннего кризиса советского общества, первого в истории человечества специфически коммунистического кризиса. Этот кризис охватил все основные сферы жизни общества — хозяйственно-деловую, управленческую, идеологическую, морально-психологическую, культурную. Объективные закономерности коммунистического социального строя обнаруживали себя, можно сказать, в лабораторно чистом и очевидном виде. Поразительным было то, что сотни тысяч образованных людей, занятых проблемами общества, не увидели в происходившем самых фундаментальных и глубоких механизмов коммунистического общества, вышедших в эти годы на поверхность жизненного потока. В эти годы я довольно часто выступал с публичными лекциями. Я в них так или иначе привлекал внимание слушателей к этим явлениям. Меня слушали, аплодировали, одобряли. Но никто не воспринял мои идеи как жизненно важные, как ключевые к пониманию реального коммунизма. А большинство вообще относилось к ним как к специфически зиновьевской форме сатиры и юмора. Даже критические и бунтарские умонастроения тех лет оказались адекватными натуре коммунистического общества: поверхностными, скороспелыми, заимствованными, дилетантскими. Сознание этого способствовало тому, что я оказался в одиночестве и в качестве потенциального и затем актуального бунтаря.
Но вернемся к кризису. К проблеме кризисной ситуации в коммунистической стране я тогда подходил, можно сказать, чисто «технически» или «логически». Построив для себя абстрактное описание некоего идеального (нормального) коммунизма, я определил кризисное состояние общества как отклонение от норм коммунистической жизни, выходящее за некоторые экстремальные границы, причем как отклонение от норм, обусловленное стремлением соблюдать эти нормы. В моей абстрактной, логико-математической модели общества я мог логически доказать, что именно следование нормам общества с необходимостью ведет к отклонениям от этих норм. Я не был оригинален в этой общей идее: прекрасные иллюстрации на этот счет можно найти в «Капитале» Маркса. Мое новаторство заключалось в том, что я аналогичное явление открыл в коммунистическом обществе и пытался строить теоретические конструкции в духе идей конца XX века.
Разумеется, реальные процессы в Советском Союзе, приведшие к кризисной ситуации, были неизмеримо сложнее моих абстрактных моделей. Но последние были для меня вполне достаточны, чтобы констатировать факт приближения кризиса и рассматривать его как неизбежное следствие внутренних закономерностей коммунизма. Коммунистическое общество потеряло в моих глазах еще одно иллюзорное преимущество: бескризисность плановой и централизованной организации.
На поверхности общественной жизни приближение кризисной ситуации обнаруживалось прежде всего в идеологическом и морально-психологическом состоянии общества.
Идеологический кризисПравить
Для механизма идеологии мало быть огромным, сильным, всепронизывающим. Он по своей природе должен быть абсолютным и безраздельным господином и контролером общественного сознания. Он исключает всякие сомнения и колебания, всякие насмешки, всякую критику, всякую конкуренцию. Кризис идеологии состоит в том, что все это было нарушено в послесталинский период. И до сих пор социальный статус идеологии не восстановлен.
Бесспорно то, что в порождении этого кризиса большую роль сыграли обстоятельства внешнего порядка, среди них в первую очередь то, что в советской пропаганде называют тлетворным влиянием Запада. На советских людей в эти годы хлынул такой мощный поток информации о жизни на Западе, западной культуры и западной идеологии, что огромный идеологический аппарат оказался неспособным его контролировать. Советские люди, в особенности образованные и привилегированные слои, испытали сильнейшее влияние Запада, какого до сих пор в советской истории не было. Оно оказалось во многом неожиданным для советских правящих кругов. Советские люди, выяснилось, не имели иммунитета против такого влияния.
Но главные причины идеологического кризиса суть все-таки причины внутреннего порядка. Не будь их, «тлетворное» влияние Запада не оказалось бы столь значительным. Среди этих причин решающими являются следующие. В хрущевские и брежневские годы широкие слои советского населения на своем личном опыте и на основе здравого смысла убедились в том, что никакого райского коммунизма, какой им обещали классики марксизма, не будет. Они поняли следующую фундаментальную истину нашей эпохи: то, что они сейчас имеют, и есть настоящий коммунизм. Идеологическая картина советского общества стала восприниматься людьми как вопиющая ложь, как жульническая маскировка неприглядной реальности.
Этот процесс созревания реального коммунистического общества и обнажения его природы совпал по времени с нарушением принципа соответствия интеллектуального уровня руководства обществом и интеллектуального уровня руководимого им населения. Последний вырос колоссально, а первый остался почти тем же, что и в сталинские годы. В лице Брежнева советские люди видели на вершине власти маразматика с непомерно раздутым тщеславием. Многие чувствовали себя оскорбленными тем, что вынуждены подчиняться такому глупому и аморальному руководству. Именно это чувство толкнуло лейтенанта Ильина на покушение на Брежнева — на символ развитого социализма. Пренебрежительное и даже презрительное отношение массы советских людей к своим руководителям стало важным элементом идеологического состояния советского общества. Это отношение охватило все слои общества снизу доверху. Ядовитые анекдоты на этот счет можно было услышать в самых высших слоях общества, порою даже в кругах, лично близких к самим высмеиваемым деятелям партии и государства. Ничего подобного не было и не могло быть в классические сталинские годы не только из-за страха репрессий, но также и потому, что еще не сложилось такое вопиющее расхождение в интеллектуальном уровне руководства и общества в целом.
В хрущевские годы и первые годы брежневского правления далее началась всесторонняя критика сталинизма во всех слоях советского общества. Эта критика постепенно переросла в критику советского коммунистического строя вообще. Это происходило внутри советского общества, можно сказать, для внутренних нужд. То, что вырвалось наружу и получило известность на Западе, составляло лишь незначительную долю этой критической эпидемии. Крайним проявлением этой эпидемии явилось диссидентское движение, «самиздат» и «тамиздат». Критике подверглась и сталинская «вульгаризация» идеологии, которая постепенно переросла в пренебрежительное отношение к идеологии вообще. Даже в кругах самих идеологов и партийных деятелей, занятых в идеологии, стали стыдиться апеллировать к идеологии и ссылаться на нее. Появились бесчисленные статьи и книги в рамках идеологии и в околоидеологических сферах, в которых, однако, идеология третировалась или игнорировалась совсем, в лучшем случае от нее отделывались несколькими ничего не значащими цитатками и упоминаниями. Даже бывшие ярые сталинисты оказались захваченными этой эпидемией, зачастую опережая «новаторов» (из конъюнктурных соображений, конечно). В область идеологии устремились толпы всякого рода «теоретиков», т. е. неудачников, графоманов и карьеристов из различных наук, которые буквально заполонили идеологию модными идейками и словечками. И все это делалось под соусом творческого развития марксизма. Причем сами эти творцы в своих узких кругах издевались над развиваемым ими марксизмом. Они воображали, будто делают духовную революцию, лишь в силу необходимости прикрываясь интересами марксизма. На самом деле они ничего другого, кроме безудержного словоблудия, производить не могли. Однако они наносили ущерб идеологии, имея за это награды и похвалы.
Моральный кризисПравить
Процесс морального разложения общества (особенно правящих и привилегированных слоев) принял неслыханные доселе размеры. Сами высшие руководители страны, республик и областей превращались в главарей уголовных мафий. Достаточно привести в качестве примера превращение всей системы власти Грузии и Азербайджана в уголовные мафии. Мафиозная группа сложилась под крылышком Брежнева. В нее вошли дочь и зять Брежнева, ставший первым заместителем министра внутренних дел. Причем все это происходило на глазах у всех, с циничной наглостью и откровенностью.
Моя жизнь и деятельность протекали в кругах идеологов и сотрудников аппарата высшей власти. Морально-идейное состояние правящих слоев общества мне было хорошо известно. Я не мог быть равнодушным к тому, что творилось у меня на глазах. Это в большой степени способствовало созреванию во мне бунтарских настроений. Я сочувствовал лейтенанту Ильину. Но я был уже не юноша, а зрелый человек. Я тоже хотел выстрелить в то состояние общества, которое символизировал Брежнев, но выстрелить иначе и серьезнее, а именно рассказав людям о том, что из себя представляет коммунистическое общество в самих его основах и что из себя представляют люди, являющиеся его носителями и оплотом.
Социологические исследованияПравить
Логические исследования и педагогическая работа отнимали все мои силы. Мои социологические интересы были оттеснены куда-то далеко на задний план. Они настолько ослабли, что их можно было бы совсем не принимать во внимание, если бы они со временем не вспыхнули вновь. В эти годы в Советском Союзе была допущена и стала поощряться конкретная социология в западном смысле. Масса людей, никогда не читавших никаких социологических сочинений и боявшихся самого слова «социология», вдруг стали социологами. Появились группы, сектора, отделы и даже целые институты, занятые социологическими исследованиями. Стали проводиться социологические конференции и симпозиумы, издаваться монографии и сборники статей. Коммунистическое общество демонстрировало на этом примере одну из своих особенностей: раз было принято решение что-то допустить и поощрить, то в поразительно короткие сроки создавалась армия паразитов и паразитических учреждений, создающих видимость успешного выполнения этого решения. Социология была таким явлением, что имитация дела вполне заменяла реальное дело, а с какой-то точки зрения была предпочтительнее. Тучи шарлатанов и имитаторов дела удовлетворяли потребности в социологии, решая банальные частные задачки и не вникая глубоко в запретные проблемы общества.
Я интересовался социологическими исследованиями спорадически и в порядке хобби. Кое-что почитывал. Участвовал в конференциях. Иногда принимал участие в работе социологических групп в секретных учреждениях. Но все это не столько повышало мои познания в социологии, сколько способствовало критическому отношению к тому, что делалось в ней. Я по опыту в логике уже знал, что если для дела достаточно десяти хорошо подготовленных и талантливых специалистов, а в это дело вовлекаются сотни и тысячи посредственностей, то в этой сфере разрушаются всякие моральные нормы творчества и справедливые критерии оценки. А в социологию вовлекалось бесчисленное множество невежд, бездарностей и проходимцев. Так что самому погружаться в интеллектуальную помойку еще худшего сорта, чем логическая, не было никакого смысла. Но как бы то ни было, социологический бум способствовал ослаблению идеологического контроля в кругах творческой интеллигенции и большей свободе мысли.
И мой интерес к социальным исследованиям несколько подогревался. А главное — я стал задумываться над тем, чтобы использовать мои логические идеи и результаты для разработки точной теории коммунистического общества. Это стимулировало сами мои логические исследования в определенном направлении — в направлении разработки логики и методологии исследования эмпирических явлений и особенно сложных эмпирических систем и процессов, эмпирических связей и массовых явлений. Меня стали приглашать для консультаций именно как специалиста такого рода, после того как я сделал несколько докладов и опубликовал несколько работ на эту тему.
Постепенно я стал все больше и больше вовлекаться в размышления на такие темы. Я никому не говорил о том, что интересуюсь именно социологией, а не просто логико-математическими методами, обращаясь к социальным явлениям лишь как к примерам. Почему я так делал? Дело тут вовсе не в том, что я опасался КГБ. Последнее для меня, как и для прочих в моем окружении, потеряло прежние функции. В дело вступили другие, более глубокие факторы зрелого коммунизма, а именно взаимоотношения людей в самих основах общества. Почувствовав, что я начал делать нечто оригинальное и значительное в области логики и методологии науки, мои либеральные и прогрессивные коллеги, сослуживцы и друзья насторожились и начали не сговариваясь предпринимать меры, чтобы помешать мне выделиться из их среды. Я на своей шкуре ощутил действие тогда уже открытого мною социального принципа препятствования, вытеснившего на задний план принцип конкуренции в форме соревнования. А если бы в моем окружении узнали, что я, ко всему прочему, еще и занимаюсь социологическими исследованиями в нестандартном «зиновьевском» духе, мне не дали бы никакой возможности работать и в области логики. Я до некоторой степени мог свободно работать в логике, поскольку имел какую-то защиту от коллег со стороны вышестоящих властей и более широкой общественности. Как только я этой защиты лишился, меня «сожрали». В социологии же меня «сожрали» бы уже в самом начале. Кроме того, я не имел явного намерения делать научную карьеру за счет социологии. Самое большее, что я держал в голове, это применение моих методологических идей для построения теории коммунизма.
Некоторое время я работал в физико-техническом институте, вел специальный семинар с аспирантами. Здесь я познакомился с математиком Н.Н. Моисеевым, деканом одного из факультетов института, впоследствии академиком, заместителем начальника вычислительного центра. Он интересовался проблемами «математического обеспечения социальных исследований» (это его выражение). Мы с ним не раз разговаривали на эти темы. Мне пришлось консультировать студентов, придумавших математическую модель капиталистических кризисов. После этого я сам начал выдумывать такого рода математические модели для отдельных проблем теории советского общества. У меня стали получаться любопытные результаты.
Мои социологические исследования в Советском Союзе шли по двум линиям: 1) по линии создания общей картины коммунистического общества; 2) по линии разработки точных методов решения отдельных проблем. По второй линии я, например, построил логико-математическую модель абстрактного коммунистического общества, с помощью которой доказал неизбежность кризисных ситуаций в этом обществе. Общий кризис советского общества в конце брежневского правления подтвердил мои расчеты. Моя модель имела силу лишь для абстрактного общества в том смысле, что предполагала сильное упрощение ситуации. А выводы имели силу лишь в смысле предсказания тенденции к кризису, а не времени наступления и конкретной формы кризиса. Но мой результат был все же важен для меня в смысле уверенности в правоте моей концепции коммунизма. Особенно много я занимался изобретением методов измерения и вычисления различных характеристик общества в целом и его отдельных подразделений, например коэффициентов системности, степени стабильности, жизненного потенциала, скорости протекания различных процессов, степени эксплуатации, числа лиц различных социальных категорий, показателей экономической и социальной эффективности, паразитизма, экстремальных состояний и т. д. Такого рода задачами я часто занимался просто в порядке развлечения и упражнений в вычислениях. При этом я убедился в том, что введение параметров, подлежащих измерению и вычислению, и изобретение подходящих методов для этого зависело от общей социологической теории коммунизма. У меня уже тогда возникла идея построить всю концепцию коммунизма на уровне точных методов современной науки. Но для этого не хватало ни времени, ни сил. И не было помощников и соратников. И стимулов не было.